Хольм Ван Зайчик - Дело о полку Игореве
— Он друг мне, а связи друзей, — Богдан улыбнулся, — тоже нерасторжимы. Мы вместе ведем это дело, и несообразно было бы без прера Лобо его завершать.
— Так, стало быть, все ж таки вязать, раз тут дело кончать задумал, — сказал Крякутной.
— Я не про то дело, — ответил Богдан.
— Петр Иваныч, — не выдержал Баг, — вот даже прер Джимба виноватым себя почувствовал… А мы и в мыслях не держим его, как вы говорите, вязать. Раскаялся же человек, к простому труду потянулся. Ошибку свою понял. А ведь еще Учитель говорил: сделать ошибку — еще не ошибка, сделать ошибку и не исправить — вот ошибка[58]… Как вы полагаете?
Крякутной помолчал. По козырьку крыши над ними, по траве, по длинным огуречным грядам и по кустам крыжовника, росшим поодаль, все шибче шуршал дождик. Медленно. Уныло. Безнадежно.
— Вот ты куда повернул, боец… — пробормотал Крякутной.
Помолчал.
— Представь себе, я не чувствую себя виноватым, — решительно сказал он. — Я разрушил то, что счел необходимым разрушить. Это следовало сделать для общего блага. То, что было в мое время плохого, я уничтожил. Да, с издержками… а как иначе. Теперь, из нынешнего плохого, — выбирайтесь сами. Я не чувствую себя виноватым. Совесть моя чиста.
Богдан покачал головой. Сказал:
— Я не стану повторять то, что ты лучше меня знаешь, Петр. То, что для страны погибла целая отрасль знаний, то, что замечательные ученые, лучшие в мире, оказались вынуждены заняться кто чем… Кстати сказать, если бы не твой подвиг, замечательный и любимый твой ученик Сусанин никогда не оказался бы преступником.
— Моя совесть чиста, — твердо повторил Крякутной. — Ты даже не представляешь себе отдаленных последствий…
Джимба втянул голову в плечи. У Бага хищно дрогнули пальцы рук. Но ни веревочная петля, ни палка тут не могли помочь.
— Зато я очень хорошо представляю себе последствия того, что происходит сейчас, — уже с трудом сдерживаясь, чуть повысил голос Богдан. — Страна беззащитна. Технологией завладели не самые добрые наши партнеры на мировой арене. А возможно, попутно — и человеконарушители, у нас и за рубежами Ордуси. Не в отдаленном умозрительном будущем — уже теперь. Уже теперь по меньшей мере полторы сотни человек оказались выключены из полноценной жизни, с ними даже непонятно, что делать: мы не умеем их лечить, и права их изолировать у нас ни малейшего нет, с чего бы? И ты говоришь о чистой совести?! В сущности, теперь никто — ни ты, ни я — не гарантированы от того, что самый обыкновенный комар не сделает нас утварью в руках какого-нибудь скорпиона!
— Но ведь именно этого я и не хотел! — будто его резали, отчаянно выкрикнул Крякутной. — Именно этого!
— Но ведь это произошло! Уже произошло! А мы… Мы не то что бороться с этим не можем, мы даже распознать воздействия, было оно, не было… не можем! Пока человек не свершит что-то непоправимое. Не умеем! Просто не умеем, нечем!!!
Первый раз Баг видел, как Богдан кричит. Первый раз. Он и не подозревал, что его еч способен на такие вспышки.
Шуршал дождик, помаленьку расходясь.
— Вы что, приехали уговаривать меня вернуться в науку? — тихо спросил Крякутной.
Богдан молчал. Баг молчал.
Джимба сидел сгорбившись, повесив голову ниже плеч.
— Мое дело теперь — капусту растить, — сказал Крякутной. — Вот уж в этом вреда нету.
Никто не отозвался. Крякутной шумно вздохнул.
— Девять лет назад, в девяносто первом, я принял решение, — сказал он совсем тихо. — Я ушел, покалечил себе жизнь, убил любимое дело, гнездо свое — разорил… Не из прихоти. Понимаете? Не из прихоти! Я принял решение. Потому что не хотел быть преступником. И теперь не хочу. И никогда не захочу.
— Защищая свою страну, иногда приходится становиться преступником, — тоже совсем тихо ответил Богдан.
Крякутного ровно ожгли прутняком. Взмахнув руками, он вскочил.
— Ах, как ты запел! — гаркнул он. — Человеколюбец! Так вот что я тебе скажу. У вас там, уж не ведаю, в каком именно острожном павильоне, сидит мой любимый ученик, великолепный ученый Сусанин. Великолепный! Он по вашим меркам все равно уже преступник! Вот к нему и обращайтесь!!!
Ситничек споро превращался в ливень. Стало сыро, промозгло. Над хмурыми полями, поглотив холмистые дали, повисла дрожащая мгла. Силуэты женщин в ватниках, трудившихся поодаль, расплылись, почти растворились в зыбкой хмари.
Жена Крякутного и жены Джимбы разбрасывали навозную подкормку и, видно, нипочем не хотели бросать дело, не закончивши.
Богдан тоже встал.
— Уже обратились. Он будет работать. Вот — предложил клин клином вышибать: сызнова опиявить всех, кого Козюлькин пользовал, да старый-то наговор и отменить… А только свободы по принуждению не бывает. Я, честно говоря, даже подумать боюсь, что это за существо такое получится: человек, запрограммированный на свободу… Тут что-то другое потребно.
Крякутной молчал.
— Ну, а если бы Сусанина не было? — спросил Богдан. — Если бы никого? Никого-никого не осталось, чтобы спасти людей и помочь стране? Только ты?
Несколько долгих мгновений они с Крякутным стояли лицом к лицу, прожигая друг друга раскаленными взглядами. Это был самый настоящий поединок. «Схватка на взглядах, — подумал завороженно наблюдавший Баг; в поединках-то уж он понимал. — Не зря водил я Богдана в Зал к Боло…»
Шумно засопев, Крякутной повернулся ко всем спиной и спрятал вдруг озябшие руки в карманы. Уставился вдаль, в дрожащую мутную мглу.
— Не знаю… — пробормотал он. — Не знаю.
Баг перевел дух.
Крякутной шагнул из-под козырька. Поднял голову, подставив лицо дождю, и со страшной тоской посмотрел вверх, словно бы мучительно пытаясь заглянуть в чугунное небо. Глухо сказал:
— И посоветоваться не с кем…
Апартаменты Богдана Руховича Оуянцева-Сю,
23-й день восьмого месяца, средница,
поздний вечер
Жанна еще с утра почувствовала, что муж ее пребывает на грани возможного для человека нервного напряжения. Она не спрашивала его о том, чем это вызвано: догадывалась — нынешним расследованием, вступившим в решительный период. Она не задавала ему никаких вопросов: захочет — сам расскажет, обычно так и бывало. Но и сидеть сложа руки не могла. Выполнять беспрекословно просьбы любимого человека, пусть даже такие странные, как изображать телефонную скорбь, — не слишком-то большая помощь. А что еще может в таком положении женщина?
Жанна ушла из библиотеки пораньше, с удовольствием уселась за руль великолепного «тариэля» — удовольствие пока не приедалось, и Жанне грезилось, что оно останется таким же острым и нежным всегда, — и покатила по магазинам. Придя домой, убралась, тщательно пропылесосила ковры и книги. Ей передавались уже самые мелкие, самые бессмысленные и потому — самые милые привычки Богдана: вполголоса мурлыча себе под нос, Жанна водрузила в вазу громадный букет и поставила на стол в гостиной, потом в вазу поменьше — другой и поставила на столик у изголовья их ложа. «Наш уголок я убрала цвета-ами…» Красиво расставила на столе, кругом букета, вазу с фруктами, вазу со сластями, серебряные подсвечники с красными свечами, хрустальные бокалы для вина. В холодильнике вкрадчиво и обещающе стыли две бутылки «Гаолицинского».
Приняла ванну, надушилась, накинула тоненький балахончик прямо на голое тело и с книгой в руке уселась ждать у окна. А царица у окна села ждать его одна, вспомнилось ей. Потом вспомнилось, чем это кончилось. «Вот уж не дождетесь, — подумала Жанна, — вот уж что-что я снесу, так это восхищение. Тонны восхищения. Горы восхищения. Снесу, куда велишь. Только приходи скорей».
Шум повозок на расцвеченной огнями окон и реклам Савуши, мокрой и оттого похожей на жидкое зеркало, постепенно затихал. На стекле радужными икринками созревали мелкие капли дождя. Темнело.
Чуть живой от усталости, Богдан появился, когда пробило половину десятого. Он с некоторым трудом расстался с Багом; у того настроение было не лучше, и еч предложил, раз уж в багажнике болтается предусмотрительно купленная Богданом еще с утра бутылка особого московского, откупорить ее не откладывая. «Страна сильна традициями, еч. И напарники тоже, верно? А у нас уже традиция — как заканчиваем что-нибудь сумасшедшее, так пьем эрготоу. Нет? Точно нет? Ну, как знаешь. Жаль. Тогда счастливо, Жанне привет». — «Стасе привет». Богдан боялся, что после этого сокрушительного, убийственного успеха, с такой чернотой на душе, как сегодня, обязательно переберет, непременно напьется, и одной бутылки окажется мало. А зачем? К чему? Еще Конфуций сказал в двадцать второй главе, что истинный благородный муж не может всерьез надеяться рисовым вином поправить несовершенство мира. И Богдан поехал домой.