Феликс Кривин - Миллион лет до любви
Может быть, мысли. О том, что осталась последняя горошина и надо что-то делать, заключать со студией договор или, на худой конец, податься на телевидение.
— Поплатишься ты, поплатишься, Маленький Клаус!
Купер читал Андерсена после режиссерского сценария, и его поразила пропасть, отделявшая сценарий от основного текста. Откуда в сценарии Пес Игнатий? А Хозяин Леса? А Бобер Самуэль? И почему животным даны имена, которых нет в сказке Андерсена?
В своем творчестве Федор Иванович старался не отступать от первоисточника, из уважения к основоположнику своих произведений. Он не стал бы называть Полевую Мышь Элеонорой. Ни Элеонорой, ни Эльвирой, ни Констанцией.
А Крот Фердинанд? Кто он такой, чтобы называться Фердинандом? Германский император? Испанский король?
Все это ложь, ложь. Как удачно перевирает известный критик еще более известные стихи, говоря об одном небезызвестном фильме: «Распрямись ты, ложь высокая, правду свято сохрани».
Гадкий Утенок поражает всех красотой, которую еще недавно считали уродством. Потому что Гадкий Утенок вырос и превратился в красавца лебедя. Оказывается, красота может быть заключена и в уродстве, как уродство нередко заключено в красоте. Фенимор в своем наследии об этом умолчал, и теперь Федор Иванович должен был узнавать из чужого наследия.
Старый Уличный Фонарь проснулся посреди сказки — и сразу стало видно, как днем, и даже то, чего не было видно днем, теперь стало хорошо видно. И все увидели, что Король гол, и сам Король застеснялся и покраснел, хотя прежде он никого не стеснялся. А младенец, крикнувший, что король голый, вырос, обзавелся своими младенцами и понял, что одной истиной о том, что король голый, не проживешь. И пока он искал другие истины, Тень расправилась с Ученым — своим старым хозяином и женилась на Принцессе. У них родилось много детей, а у детей их родилось еще больше детей, и Уличный Фонарь никак не мог понять, почему у них в сказке, несмотря на его яркий свет, все множатся и множатся тени…
— Ох и поплатишься ты, Маленький Клаус!
Но Маленький Клаус — как стойкий Оловянный Солдатик: его ничто не берет. Хотя непонятно, что придает Солдатику стойкость. Может быть, то, что он умеет только стоять: для того, чтоб шагнуть, ему нужно приделать вторую ногу. А откуда стойкость у Маленького Клауса? Разве ему не мешает вторая нога? Разве не тянет его шагнуть?
Он шагает.
Через все свои беды он шагает, перешагивает, словно это не беды, а мелкие камешки на пути. Оказывается, можно быть стойким и при этом шагать, оказывается, быть стойким — это и значит шагать, не стоять на месте, а шагать…
Спят индейцы…
Подложив под головы томагавки и колчаны со стрелами, они спят в своих вигвамах…
И только Оле-Лукойе не спит.
Оле-Лукойе рассказывает индейцам сказку…
Глава11. Мужчины от шестнадцати до шестидесяти
Если ружье висит на стене, оно должно выстрелить — так говорил работник тира отставной старшина, а еще задолго до него писатель Чехов, правда, совсем по другому поводу.
Жена старшины не была согласна с такой постановкой вопроса.
— Не настрелялись еще, — ворчала она. — Висит ружье и висит. Слава богу, что не стреляет.
И вдруг объявление в газете: «Требуются мужчины от шестнадцати до шестидесяти лет».
Опять как тогда, в его молодости…
Впрочем, он и сейчас, хотя прошло столько лет, все тот же мужчина от шестнадцати до шестидесяти, только тогда он был ближе к шестнадцати, а теперь — к шестидесяти.
Но он и теперь не остался в стороне.
Молодой и, судя по всему, не обстрелянный второй режиссер «Большого Змея», соединявший функции творческие и организационные, поднимавший организационные на творческую высоту и опускавший творческие до нужд земных и организационных, — второй режиссер коротко сообщил старшине о делах североамериканских индейцев, в которых он, старшина, мог бы принять участие, в соответствии с замыслом бессмертного Фенимора, смертного Федора Ивановича, а главное — в соответствии с замыслом режиссера.
— Военные действия? — недоверчиво спросил старшина, глядя на штатский облик молодого творца и организатора.
— Военные, — не по-военному ответил второй режиссер. — Я думаю, вы нам подойдете для переднего плана.
Как тогда, в молодости…
Так он стал гуроном, пожилым воином индейского племени, своим человеком и среди гуронов, и среди враждебных им делаваров, и вообще среди всех участников съемочной группы «Предпоследнего из могикан». Зверобой, друг Большого Змея по фильму, за пределами фильма отдавал предпочтение старшине и частенько заходил к нему в тир поупражняться в стрельбе и — совсем не в обиду кино — поговорить о театре.
Зверобой любил театр. В театре над чужим горем плачут чаще, чем в жизни, потому что зритель в театре не только зритель, но и участник действия. В жизни он в большей степени зритель, чем в театре.
Старшина предпочитал телевизор, но Зверобой считал, что телевизор разъединяет людей. Театр объединяет, а телевизор разъединяет. Зрители сидят по домам, каждый перед своим телевизором. Как моллюск в раковине. Приложите раковину к уху: поет. Моллюска давно уже нет, но телевизор его работает.
Зверобой был тоже мужчина от шестнадцати до шестидесяти, но до шестидесяти ему было значительно дальше, чем старшине. Да, его возрасту с ним не повезло. Старшина в его возрасте был уже бывший фронтовик, уважаемый человек, а кто он в своем почтенном возрасте? Все его ратные подвиги совершались только на сцене.
Когда-то у себя в самодеятельности, где его и отыскал Саваоф, Зверобой играл Ромео, потом, повзрослев, Гамлета, а остепенившись, — короля Лира. Гамлет притворялся безумным, Лир был безумным, по-настоящему нормальным был только Ромео, хотя он больше всех безумствовал от любви. То, что нормально для влюбленного юноши, ненормально для зрелого мужа, тем более для умудренного старца, — к такому выводу пришел Зверобой, в порядке самодеятельности анализируя Вильяма Шекспира.
С Шекспиром все было ясно, в куперовском же сюжете Зверобой чувствовал себя новичком и мучительно искал проблему, которая помогла бы раскрытию образа. В чем трагедия Зверобоя, человека, который убивает зверей, то есть, в сущности, сам сеет трагедии?
Что мог ответить ему старшина? Что ружье должно выстрелить, что оно обязано выстрелить, если висит на стене или, допустим, на плече у Зверобоя?
Допустим, это так, это похоже на правду. Но это не настоящая правда. Настоящая правда в том, что ружье не должно выстрелить.
— В наше время, — говорил Зверобой, — театр отрекается от традиционного правдоподобия во имя самой неправдоподобной правды. Слишком часто в прошлом театр предавал зрителя, подсовывал ему вместо вымысла ложь, он скомпрометировал благородную идею правдоподобия. И зритель отрекся от правдоподобия. Он создал свой, зрительский, любительский театр, не отделяющий себя от зрителя занавесом, не поражающий его воображение богатством и пышностью декораций. В любительском театре актер и зритель едины, между ними нет занавеса — им нечего друг от друга скрывать. И убеждает этот театр неправдоподобием своей правды, которая не хочет быть ничьим подобием, в том числе и действительности, порой такой неправдоподобной.
Большой Змей только посмеивался, слушая эти разговоры Он был третьим мужчиной от шестнадцати до шестидесяти лет, но упорно не хотел приближаться к шестидесяти, хотя от шестнадцати все больше и больше удалялся.
Глава 12. Кого мы растим?
Исполнитель главной роли в фильме «Предпоследний из могикан» лет до тридцати не догадывался, что носит женское отчество. Мать у него была Кузьминична, и он полагал по молодости, что отец его был, как и дед по матери, Кузьма, а отец, оказалось, был и вовсе Егором, причем из тех никудышных Егоров, которые бросают семью, а впоследствии злостно уклоняются от алиментов.
Кузьминичу бы смекнуть, что при отце Кузьме ему полагается быть Кузьмичом, но он, пока был молод, редко пользовался отчеством, а позднее было не до того: другие заботы одолевали.
И лишь когда помирала мать, был ему открыт секрет его отчества.
— Отец твой, сынок, нехороший был человек, — призналась мать перед последним расставанием. — Не хотела я марать тебя его именем, дала свое отчество, ты уже не серчай. Остаешься ты на этом свете Кузьминичем — в память и обо мне, и о деде. Больше тебе помнить некого: бабка твоя не при моей памяти померла.
Так и остался он Кузьминичем, сбивая с толку непосвященных, которые все норовили назвать его Кузьмичом. Тянул лямку в одной упряжке с Катериной Ивановной, женщиной в упряжке выносливой, но для любви не подходящей. Отворачивался от нее Кузьминич, как отворачивается пристяжная от коренника, однако бросать не бросал, считая для детей отчество Ивановнович неподходящим.