Яцек Дукай - Школа
Это был всего лишь первый месяц твоего пребывания в Школе; ты до сих пор считал ее какой-то современной, прогрессивной версией исправительного заведения. Посреди ночи тебя разбудил плач Рика; ты отругал его и отправился отлить. А там, под окном сортира происходила охота на горящего ангела.
Только ты тут же сориентировался, что никакой это не ангел. Он был намного ниже тех мужчин в мундирах, которые за ним гнались. Это был ребенок. Ты прижал лицо к грубо зарешеченному снаружи, ледово холодному окну. Но не мог быть он и ребенком. Он лопотал этими своими крыльями и светился, и бежал как-то совершенно не по-детски, не по-человечески. Один и второй раз ты заметил бледный овал его лица. Это даже и не лицо было. Что-то сжалось у тебя в желудке. Не страх, нечто более тонкое, что гораздо сложнее описать.
А тот все еще пытался убежать, хотя они его уже окружили, отрезали от темной чащобы парка и внешней, пограничной стены. Вдруг он закричал; ты услышал этот крик сквозь плотно закрытое окно, сквозь толстенные каменные стены: высокий, отчаянный, птичий визг, чудовищно вибрирующий на вздымающейся ноте. А замолк он неожиданно и вдруг — тогда ты этого не понимал, до тебя дошло значительно позднее: крик преследуемого перешел в ультразвук, и потому-то бешено разлаялись все гончие в соседней псарне. Возможно, это был и не ангел, но уж наверняка не человек.
Той ночью тебе было трудно повторно заснуть, хотя Рик, упившись собственными слезами, уже погрузился в болезненную дремоту и тишины не нарушал. Горящий ангел. Именно с того момента ты начал менять собственное отношение к Школе. То ночное откровение раскрыло твои глаза на необычность ситуации, которую бы ты, в противном случае, долго бы не замечал, лишенный масштаба для сравнения. Но теперь ты знал, тебе это подсказали герои триллеров из видеомагнитофона Милого Джейка, подшепнула священная тишина огромного, старого дома: в Школе есть какая-то Тайна.
НАЧАЛЬНОЕ ОБУЧЕНИЕ
Огромное внимание уделялось языкам. Английский, но еще и португальский, на котором, что ни говори, но ты не умел ни читать, ни писать, да что там, даже правильно разговаривать; а также языки синтетические, и кодовые, и компьютерные — в этом случае, начиная от языков высшего порядка, а заканчивая машинными, основанными исключительно на записях единиц и нолей. Поэтому переход к математике был весьма щадящим, практически незаметным. Ты и вправду не замечал в нем ничего ненормального (да и какой была твоя норма?), не протестовал против программы обучения, которая никак не соотносилась с уровнем твоего предыдущего образования и воспитания, с твоим происхождением и возрастом; это было не то место, где можно было бы свободно протестовать; это были не те люди, которые бы подобного рода протесты терпели; но и ты сам не был подготовлен к такому способу мышления, которое позволяет бунтовать против реальности. Реальность принимаешь, либо же реальность не принимает тебя, и только тогда уже по-настоящему делается паршиво. Так что учился ты усердно. И вовсе не сразу догадался о том, сколь высоко оценивают твое мышление и разум. Но наконец до тебя дошло: они бы не привезли тебя сюда, если бы не были уверены, что ты справишься. Это все тесты, те самые тесты, которые проводили с тобой еще в полиции и опекунских домах. Ты был избран.
Из видеофильмов ты представлял, как выглядит класс в обычной школе. А тут классов не было. В этой Школе учителей было больше, чем учеников. В ней не ставили оценок. Здесь не было деления на лекционные часы и конкретные предметы. Не было здесь и соперничества между детьми: каждый учился совершенно отдельно от остальных. И хотя у вас бывали оказии обменяться своим опытом, потому что никто и не запрещал вам вести разговоры (и вообще, никаких искусственно придуманных запретов не было; если что-нибудь было запрещено, то у вас просто не было ни малейшего шанса этот запрет нарушить, и как раз по подобного рода возможности ты и делал заключение о запрете), и вы и вправду часто обменивались им — это никак не нарушало навязанной схемы обучения. Те, кто находился на стадии начальной учебы — как ты сам в течение первых месяцев — в принципе учились тому же самому. Лишь впоследствии тропинки их науки расходились, но это потом; потом расходились и они сами: их переводили в другие части Школы. Не существовало и правила, регулирующего момент такого перевода; на него никак не влиял ни возраст ученика, ни длительность его предварительного обучения. Во всяком случае, вы этого правила не вычислили. Распоряжение о переводе могло прийти в любой день. Но само это состояние постоянной подвески «между», для других, возможно, было мучительным, для тебя же ничем необыкновенным не являлось; тебе как раз приходилось привыкать к погружению в неизменности и покое. И в этом отношении ты вовсе не был каким-то исключением среди воспитанников Школы. Вам не запрещали разговаривать, вот вы и разговаривали: все они были такими же отверженными как и ты сам, Пуньо. Всех их собрали — посредством полиции или других правительственных учреждений — на городских помойках, в трущобах, в разгромленных малинах. Здесь вы очутились — наконец дошло до тебя — именно потому, что не было никого, кто мог бы ими заняться, кто мог бы их отыскать и с помощью каких-то героических юристов выдрать из когтей Школы. Школа брала только тех, которые и так уже для этого мира не существовали. Твое видеотечное сознание подсказывало тебе очевидные ответы на вопрос о причине применения подобного критерия выбора: безумно опасные миссии, преступные опыты на человеческих организмах, тайна, секреты. Только Школа официально была тайной. Как-то морозным зимним утром сквозь зарешеченные окна с покрытыми паром вашего дыхания стеклами вы увидали высаживающихся из автомобиля перед террасой трех военных: темные очки, несессерчики, серые мундиры, знаки отличия высоких чинов. Звездными ночами этот предполагаемый секрет Школы был красивым и возбуждающим, только в свете дня он расплывался среди сотен новых слов на новых языках, рядов дифференциальных уравнений, хаоса n — мерных моделей абстрактных процессов на светящихся экранах мониторов. Компьютеры тебе нравились, эти мертвые машины не обладали собственной волей и обязаны были тебя слушаться. В школе был целый зал, буквально напичканный ими, в котором ты проводил десятки часов, в одиночестве, в тишине, прерываемой лишь скрежетом разгоняемых винчестеров и кликаниями мышки и клавиатуры. Ты думал: Пуньо и компьютеры; Золотой Цилло. А ведь это было всего лишь началом.
ВЕЧЕРНИЕ РАССКАЗЫ
— И что дальше?
— Убьют нас, всех нас убьют.
— Заткнись, Рик.
— Сегодня я спросил Седого.
— И что он сказал?
— Что, мол, посмотрим. Им приказали на эту тему нам ничего не говорить.
— Потому что мы бы перепугались. Говорю вам, давайте отсюда сбежим!
— Заткнись, Рик.
— Привезли двух девочек. Сам видел.
— Где они их держат.
— А что на третьем этаже?
— Или в закрытом крыле?
— Зачем им столько детей?
— Нас как будто бы уже и нет. У вас когда-нибудь были документы? Вас где-нибудь регистрировали, не считая полицейских картотек? У скольких из вас хоть фамилии есть?
— Что ты хочешь этим сказать, Пуньо?
— «Механический апельсин» видел? В этой Школе нет никого такого, кого бы по сути своей не направили в исправительное учреждение.
— А я вам говорю, что это какие-то медицинские эксперименты. Станут из нас пересаживать мозги, сердца, печенки…
— …каким-нибудь скрюченным, чертовски богатым дедам.
— Но ведь это не частное предприятие!
— И на кой черт вся эта наука? Нет, это бессмысленно. Сегодня мне приказали переводить параллельно на три языка. А потом еще дали посмотреть блядски нудный балет, думал, что я там и чокнусь.
— Малыша снова тестируют.
— Что, Малыш, ничего не помнишь?
— Ты знаешь, как оно бывает. Дают тебе что-то выпить, а потом просыпаешься часа через два и как будто наширялся.
— Тут миллионы. Десятки миллионов. Оборудование какое, сами видели. Должно же это как-то вернуться.
— Френк грозился, что забастует.
— Это как же?
— А перестанет учиться.
— Чего он хочет?
— Я разве знаю?
— Ну, и что ему ответили?
— Мне не повторял. У него была беседа с Сисястой.
— Явно она его напугала.
— Поначалу говорили, что нас просто отошлют, если не будем учиться. Ну, и действительно, помните тех бунтарей? Ни едят, не пьют, ни слова из них не выдавишь; их тоже увозили. А на тебе, Пуньо, чего висит? Два убийства?
— Ага. Говорю ж тебе, у них тут на каждого крючок имеется. Даже если и убежит — так что сделает? Может это и тюрьма, но вот скажи мне, Джим, или ты, Ксавье: вы когда-нибудь жили с такими удобствами?
— Нет, Пуньо, ты, блядь, больной! Решетки эти видишь? Видишь?