Мервин Пик - Горменгаст
Кличбор совсем уж собрался обернуться – не потому, что полагал, будто сзади есть на что посмотреть, но из-за охватившего его ощущения, которое заставляет порою человека, идущего по пустынной дороге, оглядываться, дабы увериться, что он здесь один. Но, еще не успев сделать это по собственной воле, он ощутил, как его резко, хоть и почтительно пристукнули два раза костяшками пальцев по левой лопатке, – и дернувшись, точно от прикосновения призрака, Кличбор оказался нос к носу с новогодней шутихой, с дворецким.
– Уверен, сударь, вы простите мне мою вольность, сударь, – произнесла, не выходя из прихожей, эта разряженная особа, – но вас с нетерпением ожидают, сударь, да и не удивительно, коли дозволите мне так сказать.
– Ну что ж, если вы настаиваете, – ответил Кличбор, – пусть будет так.
Слова эти ничего, собственно, не значили, но были единственными, какие он смог придумать.
– А теперь, сударь, – продолжал дворецкий, переведя голос в более высокий регистр, отчего на лице его обозначилось совершенно новое выражение, – когда вы будете столь любезны, я провожу вас к госпоже.
Он отступил в сторону и крикнул в темноту:
– Вперед, господа! Коли позволите, – и, грациозно развернувшись на каблуках, повел Кличбора и прочих через прихожую, а из нее по множеству куцых коридоров к покою более просторному, у которого все и остановились – рядом с лестничным маршем.
– Не питаю ни малейших сомнений, сударь, – сообщил, уважительно наклоняясь, дворецкий (на взгляд Кличбора, человек этот говорил слишком много), – не питаю ни малейших сомнений, сударь, что общепринятая процедура вам известна.
– Разумеется, любезный. Разумеется, – ответил Кличбор. – И в чем же она состоит?
– О, сударь! – сказал дворецкий. – А вы шутник.
И он захихикал – звук, когда он исходит от хлопушки, довольно неприятный.
– «Процедур» существует великое множество, любезнейший. О какой говорите вы?
– О той, сударь, что относится до порядка, в коем представляют гостей – по именам, разумеется, – когда они дефилируют через двери салона. Процедура вполне стандартная.
– По какому ж еще порядку их представлять, друг мой, как не порядку старшинства?
– Вполне справедливо, сударь, и во всех отношениях, не считая, однако, того, что обычай требует, дабы Школоначальник, коим вы, сударь, являетесь, замыкал шествие.
– Замыкал?
– Именно так, сударь. Подобием как бы пастыря, я так это понимаю, сударь, что гонит перед собою свое, так сказать, стадо.
Наступила короткая пауза, позволившая Кличбору сообразить, что, будучи представленным хозяйке последним, он окажется первым, кто сможет завести с ней беседу.
– Превосходно, – сказал он. – Традиция должна, разумеется, остаться нерушимой. Сколь ни смешным представляется это на поверхностный взгляд, я замкну, как вы изволили выразиться, шествие. Между тем, время уже позднее. Разбивать моих подчиненных по возрастным группам и тому подобное, некогда. Собственно, все они далеко не молокососы. Поторапливайтесь, господа, поторапливайтесь; и если вы, Цветрез, прекратите расчесывать ваши власы еще до открытия дверей, я, как лицо, отвечающее за мой штат, буду вам чрезвычайно признателен. Благодарю вас.
И тут же двери на лестницу распахнулись, и длинный прямоугольник золотистого света пал на часть выстроившихся в боевой порядок Профессоров. Мантии их полыхнули. Лица засветились, как у привидений. Несколько минут слепящего блеска, и они, почти одновременно повернувшись, отступили в окрестные тени. Из открытых дверей, сквозь которые изливался свет, на них уставилось чье-то большое лицо.
– Имя? – сдавлено прошептал его обладатель. Из двери протянулась рука и, заграбастав полную жменю винно-красной ткани, подтащила к себе ближайшего из Профессоров. – Имя? – повторился шепот.
– Имя мое Цветрез, ага! – прошипел изловленный Профессор, – и убери прочь свою глупую лапу, тупой ублюдок.
Цветрез выходил из себя редко и ненадолго, однако теперь он действительно рассердился на то, что его потянули за мантию да еще и помяли ее так грубо, покрыв паутинкою складок.
– Отпусти! – запальчиво повторил он. – Адом клянусь, я добьюсь, чтобы тебя высекли, ага!
Грубиян-лакей наклонился, приблизив губы к уху Цветреза.
– Убью… тебя… – прошептал он – и уж до того равнодушно, что Цветрез перепугался по-настоящему. Все выглядело так, точно этот малый сообщает ему обрывки секретных сведений – будто бы мимоходом (как это принято у шпионов), но конфиденциально. Прежде чем Цветрез пришел в себя, его подтолкнули, и он оказался совсем один в длинной зале. Один, если не считать слуг, выстроившихся вдоль правой стены, и – далеко впереди – хозяина и хозяйки салона, неподвижно и прямо стоявших в сиянии многих свечей.
Возьмись Кличбор загодя обдумывать порядок представления своих подчиненных, он вряд ли набрел бы на счастливую мысль выбрать из всей колоды Цветреза и пойти, так сказать, с карты, настолько лишенной какого-либо достоинства.
Однако случай позаботился о том, чтобы самой близкой к шарившей руке оказалась мантия Цветреза. И чтобы Цветрез, глуповатый попрыгунчик Цветрез, легко, как трясогузка, ступая по серо-зеленым акрам ковра, наполнил, несмотря на свой начальный испуг, воздух – прохладный, ожидающий воздух – тем, чего ни у одного из прочих Профессоров в подобных количествах не имелось, – теплом, или своего рода живостью, но живостью не человека, а скорее, стекла, – искристой, сверкающей.
Казалось, Цветрез до того радуется жизни, что на саму жизнь у него и времени-то не остается. Каждый миг был для него чем-то ярким, расцвеченным трелью или трещоткой разлетающихся по воздуху слов. Кто мог бы вообразить, находясь с ним рядом, что прямо тут, за ближайшим углом, затаились такие вульгарные чудища, как смерть, рождение, любовь, страдание и искусство? Если Цветрез и знал о них что-нибудь, он держал это знание при себе. Он плыл в своей лодочке над их зияющими, могильными глубинами, меняя курс взмахом весла, когда черный кит смерти или красный кальмар страсти на миг воздымали туши свои над поверхностью вод.
Цветрез прошел треть расстояния, отделявшего его от хозяев, эхо громового голоса, метнувшего его имя через залу еще не умерло, а уж он (с его трясогузочьей походочкой, щеголеватостью, задорным, подвижным личиком, таким готовым развлекать и быть развлекаемым, пусть только никто не принимает жизнь всерьез) расположил к себе Прюнскваллоров. В его глуповатости и задоре определенно присутствовал шарм. Носки его туфель сияли, как зеркала. Ножки переступали словно сами собой.
Профессора, которые, вытянув шеи, следили за его продвижением, перевели дух. Они понимали, что им нипочем не удастся пройтись по длинному ковру с выражением хотя бы близким к выражению Цветреза, и все же каждым шагом своим, каждым наклонением головы он напоминал им, что суть жизни в том, чтобы испытывать счастье.
И ах, сколько было в нем обаяния! Безыскусного обаяния! Когда Цветрезу оставалось до хозяев всего лишь несколько футов, он перешел на танцевальную пробежку и, протянув вперед обе руки, сомкнул ладони поверх вялых белых перстов Ирмы.
– О, ага! ага! – воскликнул он, и голос его покатил назад по салону. – Это просто, дорогая моя госпожа Прюнскваллор, ну просто… – и обратясь к Доктору, добавил, хватая протянутую тем руку, расправляя плечи и радостно кивая: – Что, разве не так?
– Да, друг мой, надеюсь, именно так все и будет, – вскричал Прюнскваллор. – Как мы рады вас видеть! И между нами, Цветрез, вы так подбодрили меня, право… клянусь всем, что животворит, я благодарен вам всей душой! Не исчезайте на весь вечер, ладно?
Ирма прислонилась к брату и раздвинула губы в мертвой, широкой, точно рассчитанной улыбке.
Улыбке этой полагалось передать сразу многое и среди прочего – безусловное согласие с чувствами, выраженными братом. В ней содержался также намек на то, что при всех присущих Ирме качествах femme fatale[9], в глуби душевной она остается девушкой более чем наивной и ужасно ранимой. Но вечер только еще начинался и Ирма сознавала, что ей предстоит совершить немало ошибок, прежде чем улыбка получится такой, как задумано.
Цветрезу, еще не отведшему взгляда от Доктора, повезло – он не заметил Ирминой попытки что-то ему внушить. Он как раз собрался что-то сказать, когда гулкий и грубый голос взревел в другом конце залы: «Профессор Мулжар», и Цветрез, живо отворотясь от хозяев, щитком приставил ко лбу ладонь, изображая впередсмотрящего, озирающего далекий горизонт. С бойкой, восторженной улыбкой он поворотил свое юркое тело и устремился к столам с закусками, где, сплетя пальцы в узел и высоко подняв локти, пробежался взглядом по винам и деликатесам. Углубившись в созерцание, он покачивался из стороны в сторону на бортиках туфель.
Сколь отличен от него был Мулжар, передвигавшийся длинными, неуклюжими, сердитыми шагами! Да собственно, каждый, в свой черед входивший этим вечером в залу, отличался от всех остальных, только и было в них общего, то цвет мантий.