Александр Етоев - Эксперт по вдохам и выдохам
Здесь было по-вечернему тихо. Вдалеке из-за домов выступал церковный фронтон. Куполок, окрашенный в голубое, узкий просвет колокольни, черная вязь ограды. К церкви я не пошел, с моей опасной профессией Бог мне не помощник.
Скоро я нашел то, что искал. От золотой пленки жира, от сладкого дыма и перца, щекочущего язык, голова моя закружилась. Ноги горели в огне, а масляный блеск портвейна, подсластившего горькую бежинскую слезу в графине, да густой сигаретный дымок успокоили страхи сердца.
Не хотелось убегать от тепла. Узкая ресторанная зальца, молчаливый рояль в углу, официант, сонный, как все провинциальные официанты, дух покоя и лени – такие вещи в общем-то не по мне. Я знал, что скоро меня одолеет скука, а из способов борьбы с этой бесполой дамой предпочитал два. Женская ласка – раз. И второе – моя работа.
На первое рассчитывать не приходилось. Лиданька далеко, до ночи к ней не успеть, да и этот ее Аркадий – надо же, выдумала себе племянника. Из жарких кухонных недр, правда, долетало порой до уха щебечущее женское слово, но отрывать женщину от плиты, наносить ущерб чьим-то желудкам – нет, на это рука не поднимется.
Я хотел уже расплатиться и ждал, когда сонная муха-официант выползет из-за дубовой створки. Мой столик стоял в глубине, и узкий световой коридор, затененный по сторонам портьерами, начинался от самой двери. Пока я отогревался, дверь хлопнула раза два, впуская тихие п[/]ары. Они исчезали в углах и больше не издавали ни звука. И вдруг дверь выстрелила шумно, как пробка. На пороге стояла, дыша морозом, честн[/]ая компания утопистов.
Сначала мне показалось, что из двери выдвинулся балкон. Знакомые мегафон, лысина и щетина, и молчаливый третий, и красные щеки Глазковой, и журчащий ручей из слов, и квадратная глыба столика с ножками, заломленными под брюхо, какие-то длинные палки, которые обмакнули в кровь. Палки оказались флагами, туго-натуго намотанными на древки. Все это двигалось на меня, не сворачивая. Световая дорожка меркла, сияющий божок люстры под потолком напускал на вошедших тени, но встреча была неминуема. Так решила судьба.
10
Все гениальное приходит в голову просто.
– Я? Я – литератор, Борода Михаил Александрович (здесь я не соврал). У вас в творческой командировке, собираюсь написать о вашем знаменитом земляке – поэте Александре Дегтярном.
– Дегтярном? – переспросил Андрей Николаевич Шмаков, хранитель партийной кассы. – Это каком Дегтярном? Не знаю никакого Дегтярного.
– Как? – Деланный жест удивления вышел у меня замечательно. – Вы не знаете поэта Дегтярного? Он умер совсем молодым, свел счеты с жизнью в неполные двадцать семь. – Я вспомнил слог мемуара с дощечки на гостиничной двери.
Восьмиглазый балконный зверь смотрел на меня благосклонно.
Слушал да ел. Они пили со мной портвейн (платила партийная касса), лили борщ на мои колени. Мегафон пристроили здесь же, между рюмками и графинами, и Первый – Забирохин Нестор Васильевич – натянул на него свою пирамидальную шляпу. Флаги бросили за портьеру.
– Я специально поселился в номере, где это произошло, – выдумывал я на ходу, – чтобы… как бы лучше сказать… чтобы проникнуться духом, понимаете ли, предсмертных страданий, мук… душевных. Он был поэт, он… любил. Да, да, он любил, у него была девушка…
На меня нашло вдохновенье. («Не забыть бы потом навранное, не запутаться бы в деталях.»)
– Девятнадцать лет, юная как цветок. А вся трагедия в том, что она его не любила. Нет, она могла полюбить поэта, она просто не знала, что Александр в нее влюблен. И к тому же у нее был другой, человек ужасный, который ее обманывал.
– Изменял. – Забирохин отрицательно покачал головой. Он не любил, когда женщина ему изменяла. В январе ему стукнуло пятьдесят, и был он в расцвете сил.
Я кивнул и грустно опустил голову. Потом приподнял глаза и обвел взглядом четверку. Тот, что все время молчал, сидел странно спокойно, глаза его не мигали, и в нем было что-то от мертвеца.
«Интересно». – Я сделал зарубку на памяти.
– Да, подлец ей изменял. И хвастался об этом в дурных компаниях. А поэт любил и страдал, страдал и любил, а по ночам писал трагические поэмы. Они не сохранились, он их сжег в последнюю ночь в гостинице. У меня есть горстка пепла. Здесь (я похлопал ладонью о шершавый бок саквояжа. «Шарри, не спи! Тревога!»). Пепел хранит гениальные строки. Жаль, что мы их никогда не узнаем.
Тот, что молчал, сидел прямо, как статуя. Губами он делал мягкие пукающие движения и задумчиво рассматривал потолок. Там, в хрустальном гробу, дремало смиренное электричество. Я, как бы случайно, прикуривая, пронес огненный язычок у самых его губ. Язычок, как стоял стоймя, так стоять и остался, пламя не отклонилось ни на градус. Молчаливый был бездыханным. МОЙ.
И тут заговорила Глазкова. От тепла она распунцовелась, портвейн ударил ей в щеки, и, поверьте, несмотря на возраст и утопизм, что-то такое в ней было. Что-то, от чего с сердечного дна оторвался маленький пузырек и под мышками сделалось жарко.
– А знаете, Михаил Александрович, – сказала она чуть картавя, – что, если мы как-нибудь соберемся (тут она спохватилась, не подумает ли кто дурно) – все, мы (она обвела присутствующих рукой), – и вы нам почитаете. Например, завтра вечером, в шесть.
– Завтра? – Я призадумался. «Черт знает, как в воскресенье работает гостиничная библиотека. Наверняка закрыта. А где мне еще прочесть самоубийцу Дегтярного?» Но отказываться не стоило. Пока удача, осоловевая от выпивки, плыла по мелкой воде прямо в мои руки, надо было работать.
И я согласился на завтра.
– Вот. – Глазкова замарала салфетку адресом и положила на стол.
Не глядя, я убрал бумажку в карман, и компания засобиралась.
– Флаги! Флаги забыли! – крикнул я им вдогонку, когда разномастная человеческая квадрига уносилась из тепла на мороз. Глазкова ойкнула и вернулась, а когда собирала флаги, прошептала мне сладким басом:
– Приходите. Возможно, я буду одна.
11
Салфетка отыскалась в гостинице и почему-то уже в саквояже, хотя я точно запомнил, что клал ее в карман брюк. Неужели нафокусничал портвейн? Буквочки были пьяненькие, они слиплись одна с другой, и пришлось приложить усилие, чтобы расшифровать адрес. И я ни капли не удивился, когда его прочитал:
Генеральная, 2/1, вход с Тупиковой аллеи. Подпись, и приписано: «Жду».
– Что ж, – я улыбнулся в зеркало, – я думаю, вы дождетесь, дорогая товарищ Глазкова. Если, конечно, кто-нибудь из вашей компании не попытается перехватить меня по дороге.
Странно было видеть со стороны человека, который радостно потирает руки, собираясь принести себя в жертву. По классической схеме, отработанной до табачной крошки на искусанной до крови губе, я обязан был бесцельно ходить по комнате, при этом безумно вздыхая и закатывая глаза, голова моя должна была то падать на стол под колокольные перезвоны рюмок, то взлетать над миром и видеть за облаками солнце. Уж во всяком случае не запить я просто не мог. Но тем и велика классическая литература, что она не повторяется в жизни дословно, и каждый непременно сделает так, чтобы вышло оригинальней.
Вот я и стоял, обезьянничая перед зеркалом, репетировал вечерний визит. Какое у меня будет строгое державинское лицо, как по-пушкински я отведу руку, как я запою северянином, а после схвачу графин и грохну об голову, как Маяковский. Нет, не грохну. Я дам себя усыпить вином, когда они на меня навалятся, посопротивляюсь для виду… сдамся. И вот тогда…
Воскресный вечер был удивительно тих. Тихо летел снежок. Тихо над уличными тенями плавали светляки занавесок. Там, за окнами, вечеряли.
Я долго, до гуда в ногах, бродил по заснеженным улицам. Просто бродил, а не запутывал след, хотел надышаться этой провинциальной тихостью, насмотреться на белый снег, которого не бывает в столицах. Когда еще увидишь такое.
До шести оставалось мало. Время сегодня не торопилось, оно давало отсрочку, оно-то видело в свой капитанский бинокль, чем закончится для меня вечер.
Ровно в шесть я был на месте. Старинный деревянный сарай, этакая жилая скала громоздилась в стороне от домов в темной глубинке сада. Место казалось пустынным. Если бы не сильный фонарь и не гладкая утоптанная дорожка со свежими следами лопаты, любой бы на моем месте сказал: с адресом вышла ошибка.
Поднявшись на крыльцо, я намеренно громко затопал, конечно, не для того, чтобы отряхнуть с обуви снег. И не скосив глаза на бутылочные стекла окон (опять же намеренно), шагнул за тяжелую дверь.
12
Первое, что я увидел, – круглый фонарный глаз в теплой темноте коридора. Луч уличного фонаря, пробуравив дверную преграду, бил точно на уровне моей головы в противоположную стену. Луч был мутен от пыли, словно здесь показывали кино. Я посмотрел на экран и глазам своим не поверил. На экране размером с пятак застыл один единственный кадр – старинная медная «Ъ», выхваченная светом из темноты.