Геннадий Новожилов - Другие жизни
Под сводами покоя принц откушал монастырской бражки, кислых огурчиков с квашеной, почти провансальской, с клюквою и яблоками, капустой отведал, растерзал жареного петуха. Сидит, с усов пену обсасывает, шевелит под столом голыми пальцами ног. Трещат поленья в изразцовой печи. От жары осатаневшие мухи проснулись, шальной картечью лупят в лоб, щеку, в разноцветные стекла окошка, падают на тарелку с объедками. Умаялся за день принц. От стола переполз на лежанку, задул свечу, и через минуту эта благоцветущая отрасль благородного корня пустила слюну, засопел.
Тихо под низкими сводами. Здесь хозяйкою луна, чудеса языческие из тьмы принялась вылепливать. Разомкнул очи принц — у лежанки старец стоит, черная монашья ряса до полу, наклонился к принцу, разглядывает. Лицо у старца, что у Вольтера, худющее, но с легкой седой бородою. Глядит монах, лунная искра в печальных провалах глазниц. И вдруг молвит:
— Жень, сынок, убрался бы ты отсель.
— Кес ке се? (Что такое?) — приподнялся на локтях принц.
— А я, — будто и не слышит принца старик, — обесчаю за тебя, греховодника, помолиться, авось пульки-сабельки от тебя, Бог даст, отведу.
У принца глаза что два наполеондора, не поймет он — спит или не спит.
— Послушайся меня, дитятко. Мотай портянками ножки — и на конь, — прошелестел старик, переместился к дверям и пропал. Но снова вдруг возник склоненным над принцем и досказал: — Не балуй, воевода. Беда пчелкой у твоего носа кружит. — И пропал в другой раз уж насовсем.
Вдругорядь просыпается принц и находит себя на локтях приподнявшимся, глаза что наполеондоры круглы. Чулки на ноги, ноги в козловые сапожки, бежит вон из покоев. Малую нужду на угол собора справляет и по ступеням в собор. К раке с костями святого подбежал, пальцем в икону с изображением худого с бородою лица тычет, возжигающего глиняный светильник монаха вопрошает:
— Ки? (Кто?)
Монах понял.
— Заступник наш, преподобный отче Савва Сторожевский, ваша милость.
Принц понял, сказал:
— Иль! (Он!)
Тут же последовало принцево распоряжение: награбленное оставить, собираться в обратный путь. Врата собора приказано было затворить. Личной своею печатью изволил принц сии врата запечатать и гренадер в охранение от грабителей вкруг соборных стен расположил. К тому обещался сильные меры к ослушникам взять.
И вот поутру с порожним вагенбургом (обозом), злобно косясь на командира, мрачным червяком потянулись французы по московской дороге. Обнаглевшие сороки скакали почти что под ногами коней и невыносимо трещали. Слышалась французская матерщина.
Много еще принц Евгений таскался за своим отчимом и после его бегства принял под свою команду «великую армию», превратившуюся среди русских морозов в живописную сволочь. Всякое с принцем еще приключалось, да ведь что интересно — ни единой раны ни пулей, ни саблей, ни штыком.
Пыльник
Одежда эта шьется из ткани цвета «ни да ни нет». Отчего этот крысиный колер был так обожаем большевистскими чиновниками, знает один черт. И почему он пыльник? Его что, нужно надевать, когда пыль?
Полами своими пыльник чуть не достигает земли. Глядя на чрезмерную длину брюкообразных широченных рукавов, ждешь увидеть под ними ноги, но никак не кисти рук. Невозможно представить лошадь или корову с лишней, мешающей естественному существованию шкурой. Но в нашем случае пыльники и прочая в том же роде изысканная одежда шилась на два или более размера просторнее необходимого. Видимо, мелкое племя чиновничества не оставляет надежда вымахать когда-нибудь в племя гигантское.
Как водится, на ушах носителя пыльника, их оттопыривая, лежит только что с фабричного болвана велюровая шляпа. Из-под полей шляпы зыркают никогда ничего хорошего не сулящие глазки. Могут присутствовать пенсне, усишки, козлиная бороденка. На нем брюки, в широких трубах скрывающие тупоносые, мальчуковые ботиночки. При всем этом непристойное сие сооружение может называться, скажем, министром каких-нибудь там иностранных дел.
Я встречал такое некогда всему миру известное чучело, совершавшее в пыльнике променад под ручку с женой близ стен Кремля, по другую сторону которых в компании таких же он десятилетиями подмахивал пущенные по кругу смертные приговоры. Невероятно, но сопровождавшая его жена в то время, как он кровавил руки о бесчисленные жертвы, пребывала в концлагере, отправленная туда малограмотным деспотом, таким образом проверявшим «на вшивость» верного холуя в ранге первого министра.
С неслыханных высот, куда занесла этого заику судьба, пал он в ничтожество и оказался среди нас, по эту сторону кремлевских стен. На него, очутившегося вне бронированных машин, спецаэропланов, шкуроспасательных бункеров, смотрели теперь люди. Брошенный отправившимся в ад хозяином, он оказался среди тех, кого унижал и уничтожал. Однажды на улице при всем народе остановил его молодой человек, ударил по лицу и объяснил:
— Это тебе за отца.
Бесподобный
Рудольфу Котликову.
После войны то было: сороковые подползали к пятидесятым. Обескровленная страна расплачивалась за победу. Отмякшие после довоенных родных концлагерей в битвах с германцем русские души снова превращались в рабочий скот, загоняемый штыками за колючку. «Отец всех народов», испачкавший штаны после нападения на нас его приятеля Шикельгрубера и две недели прятавшийся под кроватью, снова зыркал кровожадными, опять обнаглевшими мыркалами из-за Кремлевской стены. С утра до ночи громыхали марши каких-то «энтузиастов». Под эти марши маршировали сытомордые, избежавшие смертельных сражений, полки, призванные оборонять вкусный корм и пуховые перины малограмотных своих кесарей, оборонять от страны доходяг, коим в башку может въехать не так истолковать нечаянное счастье каторжной жизни. Через законопаченные, злобой затертые окна и замкнутые на амбарный замок глухие ворота не проникало из всего остального мира ни звука, ни запаха. Мы жили, обнимая и время от времени целуя полуизобретенную отечественными гениями, полувыкраденную у проклятых янки атомную бомбу.
Да вот беда: зачем-то помещаемая в нас душа вдруг возьмет да и восхочет чего-нибудь «кисленького». А где взять? Здесь-то и находятся кротовые ходы или, наоборот, не ведающие границ птичьи маршруты, по которым доносятся чужие, зачастую невероятные и прекрасные звуки. И вдруг чудо — на киноэкране Гленн Миллер и его оркестр. Повезло нам, да власти опомнились и единственный этот фильм с отличной музыкой громогласно заклеймили и спихнули в могилу спецхрана.
Отвратительным ноябрьским утром тех лет присоединился я к желающей сна и хорошей еды толпе на остановке, что напротив универмага в Шмитовском проезде. Стою, как и все, смотрю в землю. Сейчас подкатит уже переполненный трамвай и, пополнив себя нами, потащит к сияющим высотам, находящимся где-то там, за тремя горами Пресни.
— Ну ты, падла буду, как его курочит! — услышал я рядом. Говорил следовавший на какой-нибудь свой родной завод малорослый работяга. Я обернулся на того, кого курочило.
На вид этот пацан был первокурсник института или учащийся техникума. Так дергаются припадочные или частично парализованные. Пены на губах не наблюдалось, и, прислушавшись, я различил в змеином его шипении звук кованых медных тарелок. Притом он лихо работал барабаном, бухал контрабасом. Дергаясь задом и запрокидывая голову, словно его ударял в челюсть чемпион мира Джек Демпси, он закончил вступление и дал знак всему оркестру. Что тут сделалось! Он плевался, чревовещал; ломаясь пополам, дергался влево и вправо; истыкал руками все пространство вокруг себя; делал спиною движения, как будто быстро-быстро чесался о столб. Нас он не видел и, цепляясь за поручни трамвая, продолжал концерт…
Брат, я помню тебя! Я помню тебя, одержимого пляской святого Витта, вызванной горячечной работой щеток Джина Крупы и какого-нибудь Уолтера Пейджа, чей с годами одеревеневший черный палец с розовым ногтем истязал до предела натянутые нервы обшарпанного контрабаса. Я, брат, и сам появился на свет под стоны изнемогающего от своих же импровизаций Лионеля Хемптона; серебряные бубенцы его вибрафона под сдвоенными мулетами вызванивали мне лунопечальную «Мунглоу», зачарованно следующую за волшебной дудкой Бенни Гудмена. Переплетясь с черным телом Билли Холидей, меланхолично напевающей «Меланколи беби», белое тело этого великого дудочника раскачивало Америку, превращая 52-ю улицу в Свинг-стрит. А тут еще сладострастник Дюк в паузах между примерками у лучших портных и поеданием мороженого, облизав и спрятав в карман серебряную ложку, присаживался к роялю, врубал оркестр, и весь, кроме нас, мир понимал, что перед ним очередное чудо света.
Это нам с тобою, брат, протрезвев на короткое время, заливался на корнете Бикс Бедербейк; распахнув арбузную вырезку губастого рта на черном глобусе головы, рассыпался, словно по железной крыше горохом, своими «буги-вуги» молодой Оскар Питерсон; топал по педали старенького пианино Джелли Ролл Мортон; секретничал романтический кларнет Арти Шоу; тыкая в клавиши сосисками пальцев, божественно кривлялся Фетс Уоллер; Мец Мезроу со своей пятиголовой «Мюзеттой» шпарил лучшие песенки мира, и Сачмо, отсидев положенное за перестрелку с полицией, оскалив неправдоподобную пасть, смехоподобно лаял после гениального соло. А бессмертный Хенди, очень схожий с тихим помешанным, приподнимал черную шляпу, снимал с лысины носовой платок, промокал сверкающую зубами пожилую свою репу, укладывал платок на место, накрывал снова шляпой — и давай сочинять блюзы, которые будут вечно звучать и в раю.