Ольга Славникова - Легкая голова
— Я лучше французский выучу, чем краткий курс, — сообщил деда Валера, больше портрету, чем товарищу Аристову.
На это товарищ Аристов хлопнул себя по коленкам и расхохотался. Казалось, он вот-вот пустится вприсядку.
— Французский? Ты? С твоими четырьмя классами? — произнес он наконец, едва не задохнувшись от стараний смеяться как можно громче. — Я его в гимназии семь лет учил! Не помню почти ничего! Ты же сам из деревни, земляная башка! Какой тебе парлэ франсэ?
— А если выучу за год, с кратким курсом отвяжетесь от знатного стахановца? — вкрадчиво спросил деда Валера и тут же напомнил: — Учителя на дом для стахановцев бесплатно!
— Ну, уж тогда!.. Тогда конечно! — осклабился товарищ Аристов. — Вот, товарищ Румянцева, на рабфаке преподает, очень серьезная барышня, из бывших, из Питера. Она и станет тебя учить. Французскому, так сказать! Она врать не будет, никого не удостаивает враньем. Как есть, так и сообщит про твои успехи. Только сроку вам не год, а полгода. На областное совещание стахановцев ты должен ехать партийцем!
— Заметано!
Деда Валера, будто великую ценность, вынул из кармана полосатых портков свою грубую, как у железной статуи, шахтерскую руку и протянул товарищу Аристову. Тот охотно сунул в капкан свою, изжелта-белую, — и Максим Т. Ермаков догадался, что это неравное рукопожатие поспособствовало в цепи причинно-следственных связей его появлению на свет.
Тем временем дежурный социальный прогнозист связался по своей коробочке с кем было нужно, и в комнату ввалились трое, а может быть, четверо — Максим Т. Ермаков опять плохо различал предметы и видел только контуры, заполненные мутной субстанцией, похожей на воду, в которой моют акварельные кисти.
— Гражданин, вы как сюда попали? — обратился к деде Валере самый крупный и мутный из вошедших. — Вы кто: сосед, родственник? Почему вас пропустили к больному?
Деда Валера только ухмыльнулся, растянув к ушам концентрические морщины, и продолжал спокойно посиживать в кресле. Вошедшие переглянулись. В них, точно в сосуды, опять спустились набравшие пигментов акварельные кисти, и было видно, как в головах разбалтывается темнота, проникая во все телесное вещество.
— Майор Селезнев, особый отдел, — официально представился крупный, у которого в голове бултыхалась не кисть, а целое помело. Он протянул сморгнувшему деду Валере квадратную ксиву, на которой блеснул золотой двуглавый птенчик. — Ваши документы попрошу.
— Вориен[3], — произнес деда Валера самодовольно, наслаждаясь звуками. — Мизарабль[4]! Ребю де ля сосиэтэ[5]!
— Чего? — удивился майор Селезнев, уже весь клубившийся, будто грозовая туча. — Вы иностранец? Вы говорите по-русски? Ду ю спик инглиш?
— Энфам крапюль[6]! — вдруг заорал деда Валера прямо в кляксу, бывшую у майора на месте лица. В ответ на это в комнате дрогнула мебель, затрясся, забрякал и поехал собственным ходом похожий на виселицу штатив для капельницы.
— Мсье, или как вас там, здесь находиться нельзя, — наклонился к деду Валере один из социальных прогнозистов, с усами, тоже словно напитанными темной акварелью. — Нельзя утомлять больного. Кроме того, здесь специальный пост…
— За шкирку мерзавца и на выход! — перебил его резкой командой майор Селезнев. — Вспомнил я, что такое мизарабль! Смотри, дед, еще раз явишься, определю в обезьянник, не посмотрю, что француз. Жалуйся потом на нас в свое посольство!
Смутные социальные прогнозисты ухватили деда Валеру за полуистлевший коричневый пиджак и поволокли в коридор. Вредный старик приседал, елозил по полу своими картонными покойницкими ботинками. Социальные прогнозисты, в свою очередь, были упорны в стремлении выдворить из квартиры незаконно проникшего в нее иностранца. Однако не успел затихнуть шум в коридоре, за нарушителем даже еще не захлопнулась наружная дверь, как деда Валера преспокойно вылез из стены — будничным движением, каким через голову надевают одежду. Некоторое время там, где он проник, узор обоев оставался разорван, в нем сквозила какая-то мягкая вата — но скоро, буквально на глазах, стилизованные растительные линии пустились в рост, стена уплотнилась, и только внимательный взгляд мог бы теперь заметить на месте лаза как бы следы штопки.
Деда Валера тем временем занял насиженное место и пригласительно уставился на внука, будто ожидая дальнейших вопросов.
— Деда, а товарищ Румянцева — это бабуся, я правильно понял? — решил убедиться в своей догадке Максим Т. Ермаков.
Только он это произнес, как рядом с дедом возникла туманная женщина, у которой сперва были видны только глаза: длинные, пасмурно-серые, цвета низких облаков перед самым дождем. Затем женщина проступила ясней, и Максим Т. Ермаков согласился, что белесая обезьянка, какой он помнил бабусю, могла в свои молодые годы выглядеть именно так. Хотя она была уже не самой первой молодости: пожалуй, постарше деда Валеры на несколько лет. Ее большое фарфоровое лицо было в тонких морщинках, будто фарфор разбили и искусно склеили; коротко обрубленные светлые волосы прятались под грибовидной береткой, явно имевшей дело с молью. Вообще на женщине была довольно странная одежда. Присмотревшись, Максим Т. Ермаков догадался, что светлая юбка, туго сидевшая на низких бедрах, представляет собой остаток некогда великолепной скатерти, на пальто пошли бархатные портьеры вместе с золотыми, изрядно потертыми кисточками — причем заметно было, что вся эта интерьерная мануфактура была не раз перешита и съеживалась, будто шагреневая кожа, пока не свелась к скудному гардеробу преподавательницы рабфака. Барышня Румянцева больше всего походила на домового женского пола — на некий блеклый дух исчезнувшей петербургской квартиры, собравший на себя какие-то узоры, тряпочки, оттиски, обрывки памяти о прежних временах.
— Не отвлекайтесь, товарищ Ермаков, — строго сказала она напыженному деде Валере, не отрывавшему пронзительного взгляда от белой шеи барышни Румянцевой.
Дед и бабуся сидели в светлой комнате, испещренной подвижными пятнами солнца и плавающей лиственной тенью; на круглом столе перед ними были разложены измаранные тетради, почтенный рыхлый учебник стоял, прислонясь к стеклянной банке с полевым букетом, похожим на облако мелкой белой мошкары. Солнце жалило никелированные шары широкой, выразительно пустовавшей кровати, где гора подушек была разубрана кисеей, будто толстая невеста. Барышня Румянцева хрипло диктовала по-французски, сама себе пожимая слипшиеся длинные пальцы. Вдруг деда Валера, шаркнув локтем по тетрадке, взял барышню Румянцеву за прямоугольные плечи, потянул на себя, поднимая, роняя свой и ее стулья. Барышня Румянцева замотала стриженой головой, зашлепала ладонями по надувшейся мускулатуре знатного стахановца. Потом внезапно замерла, очень внимательно посмотрела на осклабленного, страшно смущенного деду Валеру, положила руку ему на затылок и, сжав в горсти жесткие вихры, так, чтобы не вырвался ни за что, впечатала его рот в свой.
«Так вот какие они были, барышня и хулиган», — озадаченно и вместе с тем весело подумал Максим Т. Ермаков.
— Вот оно что, — произнес он вслух, хотя в неопределенном пространстве, сгущавшем некоторые краски, скруглявшем углы помещений и предметов, понятие «вслух» было весьма относительным.
— Да, так вот оно, — отозвался тоже «вслух» деда Валера, не разжимая рта. — Это она была вориен. Хулиган, то есть. Бабка твоя, Полина. По-французски знала столько ругательств — у самих французов столько нет на языке. Они у нее в книжках были подчеркнуты. Меня учила. Я этими нехорошими выражениями и отчитывался перед партийными товарищами. Полина рядом со мной сидела, строгая такая. Переводила им по-русски совсем другое. Тогда портрет товарища Сталина упал, во время той проверки. Задребезжал сперва, потом шарк по стене — и на пол. Тут товарищам не до меня стало. Идеологические вредители — вот кто они получались в свете падения вождя…
Дальше Максим Т. Ермаков повидал много чего — не то во сне, не то в бреду, не то в приступах ясновидения. Он видел шахту — загибающийся влево и вверх неровный тоннель с рельсами, узкими, точно лестница-стремянка; видел угольный скос, освещенный шатким электричеством, сложенный словно из грубых кусков серебра. Видел низкие вагонетки, похожие на железные ванны, груженные этим измельченным серебром, над вагонетками — полуистлевший, хрупкий лист железа с надписью «Берегись провода». В голову заплывали незнакомые выражения: «на гора», «лава», «клеваж угольного пласта». Коренастые замурзанные мужики в робах, словно сделанных из мятой жести, тесали топорами сырые бревна, распирали крепями свод, так что казалось, что наверху от их усилий трясутся березы. Деда Валера, впереди всех, до пояса голый, но в лихо заломленной кепке, с играющей, как ртуть, мускулатурой, работал отбойным молотком: не прорубался со всей дури вперед, а ювелирно сверлил в угаданных на глазок слабых местах — и, как падающий театральный занавес, как морская волна на берег, с угольного откоса сходила очередная тонна. Каким-то образом Максим Т. Ермаков понимал дедово удовольствие от мастерской работы, от борьбы один на один с могучей угольной твердью — представлявшей собой в действительности равновесие слабых точек, поленницу доисторических дров. Это удовольствие не имело никакого отношения ни к парткому, ни к директору шахты товарищу Аристову, ни к стахановскому движению — даже к получке и новой квартире оно не имело касательства и оставалось личным деды Валеры приятным занятием.