Кристофер Прист - Лотерея
Сери отвернулась и стала смотреть в окно.
— Прости, пожалуйста, — пробормотал я, ошеломленный этой вспышкой ненависти.
— Я скоро уеду. У меня есть кой-какие дела.
— Какие дела?
— Острова, которые мне давно хочется посмотреть. — Она снова повернулась ко мне. — Ты пойми, ведь у меня тоже есть своя жизнь. И есть другие люди, с которыми мне хотелось бы общаться.
Ответить мне было нечего. Я не знал о Сери и ее жизни почти ничего и никогда ее особенно не расспрашивал. Она была абсолютно права: я считал ее присутствие, ее заботу само собой разумеющимися, так что теперь сказать мне было нечего. Был, конечно же, некий довод в мою защиту, но у меня не хватило смелости к нему прибегнуть: ведь я никогда не просил ее быть при мне сиделкой, а все, что происходило со мной с первых дней моего нового сознания, казалось мне самоочевидным и не подлежащим никакому сомнению.
Я скользнул глазами по валявшейся на полу груде бумажного хлама. Какие секреты она таит? Когда я это узнаю?
После такого разговора нужно было хоть немного остыть, и мы, как обычно, пошли гулять по саду. Позднее, уже в столовой, за ужином, я осторожно попросил Сери рассказать о себе. Это не было символическим жестом, попыткой загладить свою вину; взбешенная моим кажущимся эгоизмом, Сери открыла мне глаза на еще один пробел в моих познаниях о мире.
Я начинал понимать огромность жертвы, принесенной этой девушкой ради меня: битых два месяца она сидела со мной как привязанная, во всем меня обслуживала, я же, по-детски капризный, и любил ее вроде бы, и во всем ей верил, но, по сути, интересовался лишь самим собой.
И вдруг — совершенно неожиданно, ведь прежде такое мне и в голову не приходило — я испугался, что она меня оставит.
Присмирев от этой мысли, я стал молча смотреть, как она собирает с пола рассыпанную рукопись и проверяет порядок страниц. Затем мы сели бок о бок на кровать, и Сери отложила в сторону несколько первых листов.
— Здесь, в начале, нет ничего такого уж важного, просто излагаются обстоятельства, при которых ты начал писать. Несколько раз упомянут Лондон и какие-то другие придуманные места. Все содержание сводится к тому, что тебе не повезло, а какой-то знакомый тебе помог. Не очень интересно.
— Можно, я взгляну? — Я взял у нее отложенные листы. Все было так, как она сказала; человек, их писавший, был абсолютно мне чужд, его самооправдания выглядели натужно и надуманно.
— А что там дальше?
— Дальше начинаются трудности. — Сери передала мне следующую страницу и указала карандашом на одну из фраз. — «Я родился в тысяча девятьсот сорок седьмом году вторым ребенком Фредерика и Кэтрин Синклер». Я и имен-то таких никогда не слыхала!
— А почему вы их поменяли? — спросил я. Имена «Фредерик» и «Кэтрин» были зачеркнуты карандашом; сверху от них Ларин, а может быть, Сери вписала настоящие имена моих родителей: Франфорд и Котеран.
— Тут мы легко могли проверить. Имена родителей есть в твоем досье.
Страшно подумать, сколько головной боли устроил я этим женщинам. Указанный Сери абзац просто кишел заменами и искажениями. Каля, моя старшая сестра, именовалась «Фелисити»; я уже знал, что это слово обозначает счастье либо радость, но никогда не слышал, чтобы оно использовалось в качестве имени. Далее я увидел, что мой отец был «ранен в пустыне» — абсолютно непонятное выражение, — а моя мать работала в то время на коммутаторе «государственного учреждения», располагавшегося в каком-то «Блетчли». После войны с Гитлером мой отец был в числе первых солдат, вернувшихся домой, и они с моей матерью сняли дом на окраине «Лондона», именно там я и родился. Все эти непонятности были вычеркнуты, а слово «Лондон» было исправлено на «Джетра», что дало мне приятное ощущение твердой почвы под ногами.
Сери просмотрела вместе со мною десятка три страниц, объясняя все встречавшиеся трудности и основания, на которых были сделаны те или другие замены. Замены были вполне разумные, и я легко с ними соглашался.
Повествование продолжалось вполне буднично и одновременно загадочно: первый год «моей» жизни семья жила на окраине «Лондона», а затем переехала в северный город, носивший название «Манчестер». (Он был превращен в ту же самую Джетру.) С «Манчестера» начались пересказы моих воспоминаний, и вот тут-то трудности хлынули широкой рекой.
— Ужас, — сказал я. — И как вы смогли во всем этом разобраться.
— Я далеко не уверена, что мы разобрались. Кроме того, мы многое опустили. Ларин была очень на тебя сердита.
— За что? В чем тут моя вина?
— Она хотела, чтобы ты заполнил ее вопросник, а ты отказался, заявив, что в этой рукописи содержится все, что нам нужно о тебе знать.
Надо думать, я и сам тогда в это верил. На каком-то этапе своей жизни я написал этот невразумительный текст, искренне считая, что он как нельзя лучше описывает меня и мою жизнь. Это ж какую нужно было иметь голову, чтобы измыслить подобную глупость! Но тут не отопрешься, на первой странице стоит мое имя. Когда-то, до лечения, я сам все это написал и, видимо, знал тогда, что делаю.
Я ощутил сосущую тоску по себе самому. Где-то позади, в прошлом, как за непреодолимой стеной осталась моя индивидуальность, остались моя воля и интеллект. Как пригодилось бы мне все это сейчас, чтобы понять то, что я же когда-то и написал.
Я заглянул в рукопись дальше. Пропуски и замены продолжались, ничуть не убывая в количестве. А все-таки зачем я все это напридумывал?
Этот вопрос был куда интереснее отдельных подробностей. Ответив на него, я смог бы заглянуть в себя, в утраченный мною мир. Не эти ли вымышленные имена и названия — Лондон и Манчестер, Фелисити и Грация — преследовали меня в бреду и не оставляли потом? Эти бредовые образы накрепко въелись в мое сознание, стали неотъемлемой, основополагающей частью меня послеоперационного, меня, какой я есть сейчас. Не обращать на них внимания — значит заранее отказаться от любых попыток лучше себя понять.
Я все еще не утратил умственной восприимчивости, все еще горел желанием узнавать.
— Ну так что, продолжим? — предложил я Сери.
— Там и дальше ничуть не понятнее.
— И все-таки мне хотелось бы.
— А ты точно ничего в этом не понимаешь? — спросила она, забирая у меня листы рукописи.
— Пока что нет.
— Ларин была уверена, что ты отреагируешь как-нибудь не так. — Короткий и тут же угасший смех. — Странно даже подумать, сколько времени и труда угробили мы на попытки разобраться.
Мы прочли еще несколько страниц, а потом я начал замечать, что Сери говорит все медленнее и медленнее, со все большим и большим трудом.
— Если ты устала, — сказал я, — я почитаю дальше сам.
— Ладно. Да и что в этом плохого?
Она достала из сумки какую-то книжку и легла на другую кровать. Я продолжил чтение рукописи, мучительно пробираясь через дебри несообразностей, как то, моей милостью, приходилось делать Сери. Время от времени я обращался к ней за помощью, и она объясняла мне, почему сделала замену так, а не иначе. Но все ее интерпретации лишь еще больше подогревали во мне любопытство. Они подтверждали то, что я знал о себе, но одновременно подкрепляли мои сомнения.
Через какое-то время Сери разделась и легла спать. Я продолжал чтение. Вечер был теплый, я сидел без рубашки и босиком, ощущая ступнями приятную шершавость тростниковой циновки.
И вдруг ко мне пришла уверенность, что, если в рукописи и содержится какая-нибудь правда, то это правда анекдота, анекдота в старом смысле этого слова, анекдота, как короткой, характерной жизненной сценки. Я не мог усмотреть там ничего иного — ни глубинной структуры, ни ярких метафор.
Сери пропускала большую часть анекдотов, объяснив это тем, что они совершенно ей непонятны. Мне они тоже были непонятны, однако за невозможностью уловить общий смысл повествования я начал пристальней вглядываться в его детали.
В одном из самых длинных (он занимал несколько страниц машинописного текста) опущенных эпизодов описывалось внезапное появление в «моей» детской жизни некоего «дядюшки Вильяма». Он ворвался в повествование со всей бесцеремонностью старого пирата, принося с собой запах моря и отблеск далеких экзотических стран. Он покорил меня тем, что считался позором семьи, что он курил вонючую трубку и что руки его задубели от мозолей; было ясно, что тогда он сыграл в моей жизни немаловажную роль. Сейчас же, читая рукопись, я вдруг осознал, что дядюшка Вильям, или Билли, как называли его родители, очаровывает меня ничуть не меньше, чем тогда, в далеком детстве. Он действительно существовал, действительно жил.
А вот Сери его вычеркнула. Она ничего о нем не знала, а потому попыталась его уничтожить.
Со мной же дело обстояло иначе: чтобы вычеркнуть дядюшку Вильяма из моей жизни, потребовалось бы нечто значительно большее, чем пара карандашных штрихов. В нем была правда, правда, ломающая рамки анекдота.