Александр Етоев - Пришельцы с несчастливыми именами
Валька схватил меня что называется за грудки и сильно потянул на себя. Лицо у меня стало мокрым, как от поцелуя коровы, а глаза Валентина Павловича загорелись, будто у обиженного быка.
– Ты, Сашка, эти разговоры оставь. Я друзей не бросаю. Да и куда ты пойдешь? Платформа твоя далеко, она тебе не поможет. А п'арники – вон они, за стеной. Только свистни. Ну а насчет травить – это еще неизвестно. Тут, я думаю, твои парники ни при чем. Есть у меня такое предположение. Неспроста гнида Повитиков все на стульчак бегал. Ой, Санек, неспроста. С ядом – его работа. Пошли.
– Куда, Валя?
– На кухню. С соседями разбираться.
6. Показания Крамера
– Чтоб, говорит, их всех в Сибирь на мороз, яйцами в прорубь. Тут сразу в воздухе потемнело и снег повалил. У меня рубашка была на спине потная, так, поверишь ли, задубела моя рубашка. Мороз градусов двадцать. Скажи, Валентин, ежели я схвачу воспаление легких, то больничный мне кто будет оплачивать?
Крамер сидел за столом и ел пережаренные пельмени. Пиво в алюминиевой кружке подозрительно пахло мочой. Я потянул носом и успокоился: мочой несло из сортира. Ничего, сказал я себе, терпи.
– Не знаю. – Валя слушал, насупившись. – Значит, только он сказал про Сибирь, погода сразу переменилась?
– Переменилась. Он еще говорит, правильно фашисты делали, что их в газовых печках жгли. Нет на них, говорит, фашистов.
– Фашистов, говорит, нету? – Валя хмуро на меня посмотрел.
Все сходилось. Зима. Фашист. Теперь понятно, чьих это рук дело. То есть сам говоривший вроде был ни при чем. Но вот мысли его кто-то использовал для удара по мне, а – косвенно – и по Вальке, и по всем жителям, которые в это время находились в локальной зоне.
Собственно говоря, и в Валькино подозрение насчет Повитикова я не верил. Нет, вполне возможно, именно Повитиков и подумал: хорошо бы Валентина Павловича, гада волосатого, отравить. А в локальной зоне, если кто какую ересь задумает, так сразу у тебя на полу лишняя пятая бутылка. Сам он вряд ли воровал у Васищи яд. Слишком он себя любит, чтобы загреметь по «мокрой» статье. Хотя…
Виктор Теодорович Крамер был родом из немцев. Но успел полностью обрусеть, проживаючи на Юго-Востоке Сибири в деревушке под Новокузнецком. Там он проводил пожизненный трудовой отпуск с августа 41-го по середину 70-х. Всем известно, Сибирь славна своими пельменями. Покуда Крамер там жил, он на многое насмотрелся. На проволоку, на вышки, на счастливую колхозную жизнь, на двух померших с голоду дочек, на охотничков из райцентра, на их мордатых собак, жравших с руки хозяев круги колбасы с жирком, положенные на квадраты печенья. Все видел, кроме пельменей.
И теперь, сидючи бобылем на коммунальной кухне, он рубал их прямо со сковороды и ни о какой Сибири не думал.
– Понятно. – Валя почесал в бороде.
Крамер кивнул, отхлебнул из помятой кружки, вытащил из теста длинный белесый волос, обсосал его и положил сушиться на дальний конец стола.
– Где-то я этого товарища встречал, – сказал Крамер задумчиво. – Харя у товарища знакомая. Постой, а не он ли в школе на Садовой то ли учитель физики, то ли физкультуры. Или не он?
– Ладно, приятного аппетита. – Валя отвел меня в коридор, и мы встали в нише между личными шкафами жильцов.
В коридоре был полумрак, по ногам дуло. Напротив светилась щель под дверью жилища Повитикова.
– Александр, как ты думаешь, зима эта надолго?
Свет из щели померк, и за дверью послышался шорох.
– Зима, – сказал я, – не знаю, а вот человеческое любопытство, дорогой Валентин Павлович, похоже, не имеет предела.
Я показал на щель, Валя и сам видел. Осторожно, на цыпочках, он приблизился к двери и резко подал ее от себя.
– Извиняемся, что без стука, – сказал он бесцветным голосом. – Не ваша ли это мочалка с прошлой пятницы над плитой сушится?
Облако мутноватой пыли было Валентину ответом. Пыль, да скрип матрасных пружин, да слабое копошенье в подушках. Есть в жизни счастье – Повитикова отбросило на кровать.
– Зима – не знаю, – сказал я тремя минутами позже, озирая привычные стены Валиной комнаты.
… Стоял нежаркий июнь. На дню по многу раз моросило, и телепатему я принял, петляя меж привокзальных луж.
Отплюнув последнюю косточку пятнадцатирублевой черешни, я закурил «Беломор» (теперь не курю – бросил), прошел насквозь прямую кишку электрички и уже в вагонной трясучке понял, что дело дрянь. У выхода на площадку слева и справа сидели мои знакомые – Бежевый и Холодный.
Я их сперва не узнал – уткнувшись в бумажные полотенца, они терли глаза о строчки железнодорожной газеты «Гудок». Пять перегонов терли, на шестом, когда я отправился в тамбур на перекур, они недвусмысленно оседлали места напротив и теперь читали «Гудок», повернувшись в сторону тамбура.
Табак сделался горьким, я поморщился и подумал: «Спрыгну». Однажды я прыгал с поезда, правда, был юн и пьян, и поезд не летел, а тащился, как через минное поле танк. Так что, опыт имелся, и страха на удивленье не было.
За себя – не было. За нее – был. Если бы не моя беглянка и не телепатема, в которой она просила о встрече, я бы не то что прыгнул, я бы вообще не прыгал, я бы… Впрочем, Валя, не знаю. Сегодня ты мне помог, а тогда в электричке…
Тогда в электричке я не очень-то понимал, зачем, чтобы уничтожить беглянку, им нужен был я. Это потом я узнал, что духовную сущность можно уничтожить только в контакте с парной духовной сущностью. В открытую она иначе не проявляется. И даже для напавших на след легавых платформа тогда – всего лишь платформа и ничего больше. Одна из множества попираемых и оплевываемых, мокнущих под дождями и тонущих в тумане седых и туманных утр. Тогда ее хоть взорви, взорвешь – а дух Прекрасной (это я ее так назвал) Андромедянки вселится в другую платформу, например, станции «Ленино» или «Новые Котляки».
Никуда я прыгать не стал. Даже не вышел на станции «Миловидово», когда раздвинулись двери и с воли повеяло холодком. Докурил прогорклую папиросу и тихо прошел на место. Ветер поменял направление, корабли под газетными парусами резко сменили курс.
«Болышево» я проехал, сжав зубы и почесывая зудящие кулаки. А еще – я не сказал – на платформе «17-й километр» в вагон заплыло русалоподобное диво в чешуйчатой переливающейся под взглядами полуюбке, а вместо хвоста у дива было что-то слепящее, заставляющее глаза слезиться, а сердце плавиться и истекать медом.
Даже четники-эсгепешники опустили свои газеты и на мгновение стали похожими на людей.
Конечно, она села напротив, хотя в вагоне было полно пустых мест. Она села. Она губки повернула к окну, к мелькающим за окном пейзажам. Она по губкам провела язычком, и они сделались влажными и блестящими, словно только что эти губки пригубили из бокала шампанское.
Сиденье подо мной раскалилось. От брюк повалил пар. Они испарялись, бедные мои ноги под брюками. А ключ от дома в заднем брючном кармане, дома, в котором мне не бывать никогда, стал горяч, как тавро, которым клеймят жеребцов.
Грешник, я забыл все на свете – Прекрасную Андромедянку, к которой ехал по зову, бумажные пиратские паруса. Все, вся. Видел только печать от губ, невидимо проставляемую на воздухе. Видел ее и себя.
И теперь-то, Валя, я понимаю, почему эсгепешники остались тогда в дураках. Контакта духовных сущностей не получилось. Плоть моя одолела дух, он весь вышел, нашел дырочку и улепетнул от греха подальше.
И еще, Валя, я думаю, что платформа меня просто приревновала. Она мне даже телепатемы не стала передавать. И это ее спасло. Невольно спасло, случайно. И «Болышево» я проехал, сжав зубы – от страсти, а не от страха, – чтобы не вывалился язык.
Вот тогда-то, когда мы проехали «Болышево», и малюты из СГП поняли, что у них прогар, я и познакомился в первый раз с новым явлением природы, которое знакомый физик-молекулярщик П. назвал «локальная деформация реальности». Так они мне отомстили.
Зимы, правда, не было, слава Богу. Сначала вообще ничего необычного не наблюдалось, кроме занятого места напротив. Я потел, поезд шел, и, наверное, в какой-то момент зубы мои разжались и язык все-таки вывалился.
В вагоне появился козел. Обыкновенный, с желтыми сточенными рогами и с ухмылкой на бородатой роже. Он медленно пошел по проходу, останавливаясь у каждой скамьи и заглядывая в глаза пассажирам.
Козел кого-то искал. Пассажиры вели себя странно. Словно бы ничего не случилось и одинокий козел в вагоне – вещь не более необычная, чем какой-нибудь собирающий по вагонам дань инвалид, герой всех на свете войн и жертва всех на свете тиранов, эпидемий и несчастливых браков.
Наконец, он дошел до нас, и видно было, что настроение его переменилось. Из задумчиво-изучающего оно сделалось нетерпеливо-восторженным, сладострастным, а в глазах у поганой скотины загорелись адские угольки.
Мокрой спутанной бородой он ткнулся в мое колено, потом закатил глаза и громко-громко заблеял. Хрипло, противно, громко зазвучала козлиная песнь. Громко, гнусно, противно.