Виктор Пелевин - S.N.U.F.F.
Кая потрепала меня ладонью по груди.
— Тебе понравилось?
— Уйди, — всхлипнул я. — Как ты могла скрыть это от меня, лживая хитрая девчонка… Как ты могла…
— А теперь слушай внимательно, летающая задница, — сказала она нежным голосом. — Если ты сейчас же не защитишь Грыма, этого с тобой больше не будет. Никогда.
Сучество, что с нее взять.
— Что там с твоим дружком? — спросил я, поворачиваясь к маниту.
Голубки были в порядке. Грым все еще валялся в кровати, а искрящаяся и расплывающаяся в пятно Хлоя беседовала в подвале с другим искрящимся пятном по имени Бернар-Анри, помахивая своей клюшкой.
— Дай крупный план сверху, — сказала Кая.
Я дал вид на дом сверху. Ведущая от него дорога была перегорожена двумя самосвалами.
— Видишь?
Я стал переключаться между разными гипероптическими режимами — почему-то меня злила мысль, что она может оказаться наблюдательнее даже в моей профессиональной сфере. Оказалось, несколько ганджуберсерков уже перелезли через забор и прятались теперь в кустах вокруг дома.
— По-моему, — сказала Кая, — самое время вмешаться.
Грым проснулся поздно.
Ему снились солдаты-смертники, покатившие в дымную мглу бомбу из газовых баллонов, и бредущие следом свирельщики. Они играли удивительную музыку, совсем простую, но полную такой грусти и силы, что Грым вынырнул из сна в слезах. Вроде бы он все время помнил, что ребята давно погибли — но во сне выяснилось, что так только кажется, а на самом деле они до сих пор катят свою тележку к цели, каким-то совершенно непонятным на земле способом, и никакие телекамеры с дискурсмонгерами уже не могут им помешать. Правда, чем дальше уплывал сон, тем сложнее было вспомнить, что именно он увидел и понял.
Хлои уже не было рядом, но вставать не хотелось. Несколько минут Грым лежал под покрывалом, разглядывая тайный приют дискурсмонгера.
Комната нравилась ему не очень — на всем лежала печать чужой жизни и привычек. К этому, наверное, можно было со временем привыкнуть — но пока что окружающее пространство напоминало пустоту внутри ботинка, снятого с чужой ноги.
Хлои рядом не было. Откуда-то долетали еле слышные звуки — то хрип, то тонкий визг. Сначала Грым решил, что под полом справляют свадьбу кроты, но потом в одном из взвизгиваний различились слова, и он догадался, что это Хлоя общается с Бернаром-Анри.
«Надо же, — подумал он, — прямо с утра. Нельзя обижать девушку в лучших чувствах… Интересно, меня она тоже так будет, если что?»
Грыму вспомнилась казарма — глядящие в небо ребята из его призыва и красная бочка со словом «песок», в которой размокали старые окурки. Потом он вспомнил священника Хмыра, подарившего гадательную книгу.
«Но есть еще тайное — говорят, тебе будут помогать духи, и ты сможешь писать песни и стихи…»
Духи отчего-то не спешили на помощь. И песни со стихами тоже не рождались в сердце.
«А может, — подумал Грым, — я действительно могу их сочинять, просто не знаю? Может, надо попробовать?»
На подоконнике нашлись блокнот с карандашом. Одна страница была исписана хозяйственными вычислениями — кажется, почерком Хлои. Грым вернулся на кровать, перевернул листок, приблизил карандаш к бумаге, и вдруг ему в голову совершенно неожиданно пришла первая строка:
«Когда прокуратор с проколотой мочкой…»
Понятно было, что прокуратор — это отец Хлои. Но написанная на бумаге фраза приобрела какой-то глубокий всеобщий смысл, словно была обо всех прокураторах, живших прежде на Земле… Это волновало. Грым попробовал написать вторую строчку. Она тоже получилась. Тогда он написал третью, в рифму с первой. Потом четвертую — в рифму со второй. У строчек сам собой вышел одинаковый ритм — стоило прочесть их вслух, и начинало казаться, что мимо проехал ровно урчащий моторенваген. Оказалось, он написал четверостишие на мотив «Ебал я родину такую».
Грым не мог понять, как это ему удалось — и, чтобы проверить себя, написал еще одно четверостишие, а следом еще несколько. Пришлось исчеркать много бумаги. Не все выходило гладко — некоторые из строф никак не хотели запираться на замок рифмы, и значит, следовало уложить смысл аккуратнее. Не хватало какого-то старинного благородства и простоты, которым, например, дышали иные отрывки из «Дао Песдын». Но Грым уже понимал, что потом можно будет вернуться к написанному и сделать его намного лучше…
Пока он писал, Бернар-Анри перестал кричать — словно дошедшие сквозь пол и стену духовные вибрации утешили его в беде. А еще через минуту в комнату вошла Хлоя.
Грым закрыл блокнот и спрятал его в карман лежащих рядом с кроватью штанов.
— Чего ты там пишешь? — спросила Хлоя.
— Так, — сказал Грым небрежно, — стихи. Тебе неинтересно будет.
Хлоя кивнула, и Грым понял, что ей действительно неинтересно. Это было обидно.
Видимо, Хлоя почувствовала, что он задет.
— Ты что, священником хочешь быть? — спросила она и провела перед лицом пальцами, изображая челку мудрости.
— Не знаю, — ответил Грым. — Не решил еще.
— Думаешь, тебе за стихи платить будут? Тебя же не знает никто.
— Еще узнают, — пробормотал Грым.
— А что мы жрать будем, пока узнают?
Грыма так возмутило это «мы», что он даже не стал отвечать. Хлоя, похоже, уже составила новые планы на жизнь, в которых ему отводилось вполне определенное место — и сделала это, не поинтересовавшись его мнением и не извинившись за свое многоступенчатое предательство. Хоть сейчас можно было писать новое стихотворение.
— Бернар-Анри сдох, — сообщила Хлоя.
— Сама виновата.
— Что с ним теперь делать?
— Делай что хочешь, — сказал Грым, — Мне он не нужен.
— Он говорил, у него внутри какой-то приборчик. Если он умрет, в Зеленой Зоне это сразу увидят. Как ты думаешь, врал?
— Думаю, врал, — ответил Грым. — Почему тогда его до сих пор не нашли?
— Его никто и не ищет, потому что после войны у всех куча дел. А как хватятся, обязательно найдут, прямо с воздуха. Он сказал, людям это раз плюнуть, просто сейчас все заняты.
— Что он еще говорил?
— Еще сказал «какой филосóф умирает».
— Филóсоф, — поправил Грым.
— Он сказал «филосóф». Ладно, пошли.
— Куда?
— Пока по домам, — сказала Хлоя грустно. — Мне в Зеленую Зону теперь нельзя. Я там больше никого не знаю. И потом, что я говорить буду, если про него спросят?
Грыму тоже хотелось уйти из этого дома. Он быстро оделся.
Хлоя подошла к двери, приоткрыла ее и выглянула наружу. Грым собирался шагнуть следом, но Хлоя вдруг захлопнула дверь, попятилась и наткнулась на него. Грыму показалось, что ее сердце испуганно стукнуло в его собственной груди.
— Что такое? — спросил он.
— Тсс, — Хлоя приложила палец к губам. — Там засада.
— Где? — прошептал Грым. — Ты видела?
— Нет, — сказала Хлоя. — Но они рядом.
— Кто они?
— Ганджуберсерки.
— Ты не ошиблась?
Хлоя помотала головой.
— Шмалью пахнет. Этот запах я с детства знаю. Сальвия с коноплей.
— Что делать будем? — спросил Грым.
— Ты можешь моторенваген водить?
— Наверно, могу, — сказал Грым. — Если там все как на мопеде. А куда поедем?
— Сначала отсюда надо убраться.
— Может, лучше скажем…
— Дурак, — перебила Хлоя. — Если поймают, никто и слушать не станет. Представляешь, что в мирное время за человека будет? Да еще за дискурсмонгера. Новая власть им жопу будет лизать до самой войны.
Грым вздохнул. Хлоя была права — он даже не ожидал от нее такой зрелости суждений. Видимо, сказывалось общение с Бернаром-Анри.
— Моторенваген не догонят, — продолжала Хлоя. — Отъедем от Славы и бросим в лесу.
— Но они ведь узнают, что это мы.
— Откуда? Мало ли, кому он тут черепа полировал… Здесь еще и кости в углу зарыты… Пусть ищут.
«Зачем я только сюда пошел, — подумал Грым, — Разбиралась бы сама со своими костями…»
Он посмотрел на Хлою. Хлоя жалко улыбнулась и пожала плечами.
— Ты расстроен? — спросила она.
— Не то слово, — ответил Грым. — Называется, вернулся с войны.
— Извини. Это я во всем виновата.
— Я знаю, — сказал Грым.
— Так что, поедем?
Грым кивнул.
— Давай тут вылезем, — сказала Хлоя. — Здесь за кустами не видно.
Она осторожно открыла боковое окно и втянула ноздрями воздух. Видимо, с этой стороны дома все было спокойно — она вылезла во двор. Стараясь не шуметь, Грым последовал за ней.
Машина была рядом, но по пути к ней следовало пересечь несколько метров открытого пространства. Грым закрыл глаза и попытался представить, что он до сих пор на Оркской Славе. Но военное равнодушие к жизни и смерти не желало возвращаться в душу. Будь он один, он так и застрял бы в кустах.