Алексей Олейников - Левая рука Бога
– Маша, доча, выходи, – позвал Шевелев.
– Оставьте меня, уйдите все!
«Плохо дело, – подумал Петр Ефимович. – Эдак она себя накрутит. Ей бы успокоительного…»
– Маша, открой!
Петр дернул дверь, и его будто ударило чем-то навылет сквозь полированное дерево. В голове зашумело, он отступил, сел на диван.
– Петя… – осторожно позвала Алина. – Петь, ты чего?
– Нормально, – еле ворочая языком, сказал Шевелев. – Посижу.
Алина метнулась к столу, принесла стопку коньяка. Шевелев, не глядя, опрокинул ее, выдохнул. Онемение, сковавшее его изнутри, разжало тиски, отступило.
Он встал, пошел на второй верх.
– Я полежу немного, Алина.
– А Маша? – хором спросили женщины.
– Оставьте ее, – бессильно сказал Петр. – Сама выйдет.
Глава двадцать восьмая
– Ужас какой, – сказала Катя. Они сидели на слоистых валунах, позади двухсаженная стена искусственного камня – лоб набережной, впереди, в пяти аршинах, начиналось море. Узкая полоска каменистого солнцебрега тянулась саженей на двадцать. Дальше набережная кончалась, начинался скалистый лом берега и тянулся до самого старого причала, закрывшего пол-окоема.
Сюда точно никто из приезжих не захаживал, здесь никаких развлечений, кроме тех, что люди несли с собой и оставляли потом морю. Вода перемалывала в мягкой пасти бутылки до прозрачных, как леденцы, окатышей, растворяла бумагу, сгрызала дерево, и только многомерник, вездесущий многомерник шуршал на камнях. Удобная штука этот многомерный материал, все из него можно вылепить. Раньше его называли пластик. Но море медленно перетирало и его, морю торопиться некуда. В бурых водорослях прятались крохотные крабы, чуть что, они прыгали в воду, забивались под камни.
– Жуть, – повторила Катя.
Она снова и снова пролистывала запись Дениса. Потом полезла в «Облака», в суджукские содружества, которые уже взорвались веером ярких ярлыков «Веселовский все», «Федя!!!» и так далее.
– Пишут, что Федя в мертвосне, – сказала она. – А запись чего не выложил? Это ж бомба, набрал бы подписчиков под тысячу разом.
Ярцев пожал плечами.
– Не знаю, почему вообще записал.
– Ты что, из анциферов? – прищурилась Локотькова. – Из тех, которые бегут от сетевого общества? Вот бы не сказала.
– Да ну, глупости какие, – поморщился Денис. – Я что, похож на придурков, которые свои удостоверения жгут, страницы удаляют и в землянках живут? Просто не люблю это. Как будто оттого, что я снимок сделаю или запишу, или еще круче, объем сниму, я сам стану кем-то другим. Каким-то более живым, чем до этого. Как будто оно, то, что я снял, мне принадлежит, хотя на самом деле ничего тебе не принадлежит. Вообще. Вот ты сейчас летишь на крутой тачке, рядом девочка, а впереди долгая и счастливая жизнь. А потом раз – и тебя как господь бог сщелкал. И все изменилось, и жизнь у тебя другая, и сам ты другой. Если жив вообще. Не знаю, сложно все это объяснить… Да и зачем тебе!
Ярцев разозлился – непонятно на что, забрал у Кати умник.
Она не обиделась, вздохнула:
– Жалко Федю. А с Улитой ничего, ни царапины. Бывает же так, уцелела.
– Может, и ни царапины, – сказал Ярцев. – Только вряд ли она уцелела.
– В каком смысле? – насторожилась Катя.
Денис вспомнил улитины глаза – без тени страха, промытые счастьем, посреди того ужаса. Не бывает таких глаз у нормального человека в таком положении.
– Так, чудится, – отмахнулся он. – У тебя-то что случилось?
– День сегодня какой-то безумный, – задумчиво сказала Катя. – Федя… и еще.
Она откинула рыжие волосы, качнула серьгами – большими кольцами, внутри которых завертелись кольца поменьше, а внутри еще, и еще – не серьги, а прямо модель частицы с кольцами янтарников.
Денис вдруг подумал, что в школе она такие не носит. Это что же – она на встречу с ним надела?
Да ну, бред. Мало ли где моталась после гимнасия, вот и нацепила серьги.
– Нет, со мной все хорошо, у подруги беда. Большая беда.
Ага, подумал Денис, сейчас я бы должен был спросить: «Может, помочь?»
Но он не спросил.
– Ненавижу это слово, – вдруг продолжила Катя. – Дольница. Куда бы ни пошла, они тебе в лицо: девочка, ты по доле? Девочка, ты же понимаешь свое положение? Будь умницей, Катя, учись хорошо, иначе знаешь, что будет. Ненавижу.
Денис молчал, но девушка его прекрасно понимала.
– Тебе без разницы, – мотнула она головой. – Ты из высшего разряда. Что тебе рассказывать?
– В разряд распределяют после второго испытания, в одиннадцатом, – напомнил Ярцев. – Так что ты там можешь оказаться, а я пролететь.
– Сам-то веришь?
– Так в чем беда? – спросил Денис. – У твоей подруги?
– Тебе-то что? – криво усмехнулась Локотькова. – Ты можешь из кармана две тысячи алтын вынуть?
Ярцев присвистнул.
– Зачем тебе столько?
– Не мне. Ей. Видишь ли, дорогой Денис, власть Нового Российского Союза заботится о народе, но забота эта опирается на основу ответственности. Уроки «Роднознания» прогуливал?
– Нет, я эту лабуду помню. А вот ты к чему ее вспомнила?
– Это не лабуда, – зло сказала Катя. – Ты про закон о «материнском долге» слышал? Да откуда, тебе же не рожать.
Она стукнула по умнику, с выражением прочитала: «Семья должна располагать достатком для рождения ребенка, в противном случае его изымают у безответственных родителей и помещают в чадолюбивые учреждения ПОРБ». Посмотрела на него в упор, прострелила серыми глазами:
– Ребенок у подруги будет, ясно? А у нее даже «времянки» еще нет. Из семьи – одна мать с дожитком по болезни. И плод она травить не будет.
Денис поразмыслил, понаблюдал за чайками в небе. Наглее ворон, они носились над берегом низконизко, распугивая голубей.
– На взятку деньги?
– С ума сошел? Может, это у вас в Москве так дела решают, а у нас порбовцы цельнолитые. Тронешь, аж звенят от сознания своего долга. Нет, ПОРБ отвалит, если на счету семьи будет не меньше тысячи алтын. Дети нынче недешевы, Ярцев.
– А еще одна тысяча зачем?
– Дерева накупить, построить самолет и улететь отсюда к ядреной фене! – сверкнула глазами Катерина Федоровна. – Все, я пошла. До школы, разрядник.
Ярцев только рот открыл, а она уже прыгала по камням, раздраженно размахивая сумкой.
И что это было?
Он поднялся, отряхнулся, пошел в другую сторону. Там, на диком лежале он еще не был. После таких разговоров надо проветриться.
«И чего она на меня набросилась? – подумал Ярцев. – Я, что ли, эти законы принял? Ребенка этой подруге сделал?»
Он замер на остром гребне скалы, закачался, ловя равновесие.
А может, она о себе говорит? Выдумала подругу, а сама залетела?
«И с чего она тебе такое будет рассказывать?»
А с чего она вообще это рассказала?
Денис сел на скалу у края прибоя.
– Ну вообще ничего с ними понять нельзя, – пожаловался он маленькому серому крабу, который осторожно выглянул из каменной тени. – Приходи – мне хреново, отвали – мне хреново. И где разум?
Море – ласковое, зеленое, прогретое жарким солнцем, шелестело, облизывало камень. Он смотрел в его светлую, дымящуюся серебром даль. Отец страшно злился, когда на Дениса находило такое состояние. Мерцание, как он его называл.
Он был будто зеркало в глубине комнаты. Там, за окнами шумела осень, тополя качались и бросали в окно свои серые тени, солнечный свет вместе с воздухом затекал в дом, где у дальней стены стояла тихая зеркальная гладь. В него падали обрывки разговоров, в него сыпались обломки света и тени, он впитывал все без остатка, без размышления, бездумно и безучастно. Он мерцал, а внутри, в прохладной зеленоватой зазеркальной мгле, скрытой даже от него самого, совершалась неведомая работа. Все укладывалось в его сердце, увязывалось нитями смысла, все само собой становилось понятным. И постепенно поднималось на поверхность, осознавалось им самим как неизбежность.
Стекло не только отражает, стекло проясняет.
Он мерцал, как линза, вбирая в себя видимый мир, приближал его, делал невидимое – видимым, непонятное – понятным, но вот беда – когда он возвращался, выныривал из этого своего мерцания, слова рассыпались, нити оказывались развязанными.
То, что он понимал, невозможно было сохранить и рассказать другим.
Но кое-что оставалось.
– Если хочешь, ты сможешь узнать все, – сказал кто-то. – Только попроси.
Ярцев оглянулся. Вокруг никого не было.
* * *Плитка, плитка, серые квадраты, красные квадраты, черные стыки. Красная – жизнь, серая – смерть. Как ни старайся, все равно рано или поздно наступишь. Жизнь глупа, смерть неизбежна.
Сто раз говорила Жанке, чтобы не связывалась она с этим разрядом. А она, дура, заладила – «он меня любит».
Единственный, кого Мацуев любит, это он сам.
Конечно, у нее не было тысячи алтын. Едва полтинник набирался и тот весь расписан.
Ничего не сделать, можно только плакать. Но плакать Катя не хотела.