Ольга Голосова - Преобразователь
От этой догадки у меня даже мурашки побежали. Я взглянул на безмятежно пережевывающего последнюю булку Петю, на Анну, меланхолично роняющую пепел на кресло, и на себя — в зеркале на стене. Мне стало так нехорошо, что я притянул к себе гостиничный телефон, карту и заказал в номер еще один завтрак на троих с сосисками, беконом, яичницей, джемом, соком и отвратительным кофе. Мне надо было придумать, как себя вести.
Потому как никто из моих спутников даже в кошмарных снах вообразить себе не мог того, что узнал я, и в соответствии с чем пытался действовать. Хотя…
Но вместо гениального плана в мою голову полезли воспоминания.
Глава 12
Капсула
Собственно говоря, начало анабасиса[45] было положено в раскидистой постели, когда я пробудился в родимой квартире и осознал, что мне пора таки наведаться к маменьке. Нет, не в прямом, разумеется, смысле. А в смысле в маменькину квартиру, где я не был уже пару лет.
В то утро я было предался воспоминаниям детства: горшок там, письменный стол, первые шаги и нехорошее слово, процарапанное в углу на двери туалета… Солнце, заливающее мою комнату первого сентября под бодрые звуки «Пионерской зорьки» из радиоточки… Маменька в шелковом халате сыплет пеплом на паркет, раздраженно готовя мне любимый омлет с колбасой… По моему лицу так и не скатилась скупая слеза, не дождался. Голубой вагончик воспоминаний мелькнул за поворотом и скрылся. До меня донесся последний гудок прошлого, и я был выброшен в настоящее безжалостным звонком домашнего телефона. Трубка благодаря заботливому Эдичке покоилась на базе. Посему я легко дотянулся до нее.
— Привет, Серый, — донесся до меня бодрящий, как аромат утреннего кофе, голос моего боевого товарища. — Ты еще не придумал, как нам искать искомое?
— Нет, еще не домыслил мысль, мой милый друг.
— Это ты на Мопассана намекаешь, или еще на что?
— Конечно, на «еще». Зачем нам Мопассан? Нам Мопассан не нужен. У нас нынче денег нету ни на Мопассанов, ни на Монпарнасов, ни даже на каких-то Монплезиров. У нас денег вообще нету. Ни на что.
— Намек прозрачен. Сколько тебе подкинуть?
— «А под какой процент, дружище?» — как говаривал старик Гобсек, принимая в заклад серебряные подносы. Имей в виду, мне подносы не нужны.
— Подносы принимал папаша Горио ради своих прелестных малюток. И про процент — это клиенты спрашивают. Ты что, обзавелся малюткой?
— Малюткам было лет под тридцать, и они, если не ошибаюсь, были дамами полусвета? Увы мне… нет у меня малюток, потому что нет денег…
— Слышу, слышу. Будут тебе деньги, будет и свисток. Сейчас привезу. Тысяч пять евриков хватит, чтобы разговеться?
— Какой ты мелочный, Эдик, — я сладко потянулся и поддел ногой край сползшего одеяла. — Я тут вспоминал, как мы с тобой лягушек от засухи спасали. Помнишь? У тебя на даче, в Малаховке? Мы руками вычерпывали лягушачью икру из затхлой водицы и перекладывали в ведро, вопя от страха и отвращения. Икра была скользкая-скользкая, и ты потом еще уронил ее мне в резиновый сапог?
Я до того увлекся, что воспоминания, вызванные моей брехней, вдруг навалились на меня удушающей подушкой.
Ведь было, было! И лягушки, и саранча в коллекцию, и коврижка с изюмом и орехами, испеченная обязательной еврейской бабушкой к чаю. И Эдик болтал коричневой ногой, и я пихал его локтем под худосочные ребра, и мы стукались коленками и головами в кровати, где ночью делили байковое одеяло в нелепую розовую клетку.
Прозрачная, как сентябрьский денек, неуместная пауза воцарилась между нами, и мысли наши в неведомом измерении сплелись воедино, обожглись и отшатнулись друг от друга.
— Эдик, — позвал я его, — помнишь, моя мать сделала к Пасхе ну, эту, из творога, массу, а мы ее…
— Да, конечно, — заторопился Эдик. — Моей бабушке перед этим из синагоги свежую мацу принесли, а мы ее утащили и пасхой мазали… А теперь старая синагога сгорела, — зачем-то сказал Эдик и вздохнул.
Мы замолчали.
— Эдик, ты можешь сделать мне одолжение?
— Смотря какое.
— Пусть на сегодня ваши снимут слежку. На один день. За это я обещаю узнать о завещании.
— А ты не врешь?
— Эдик, ты меня знаешь. Я понимаю, что деваться мне некуда, но не загоняйте меня в угол. Я обещаю, что сделаю все от меня зависящее. Если завещание существует, я его найду. Если нет — докажу, что его не было. И поверь мне, Эдик, поверь, что я действительно ничего не знаю о своем отце. В первый раз о нем, впрочем, как и об остальном, я услышал от тебя.
— Я верю тебе. Я очень хорошо помню твою мать, и поэтому могу поверить во что угодно. Это я без обид говорю. Я попытаюсь их убедить, но не ручаюсь. Если слежка будет снята, я тебе сам позвоню. Кстати, сейчас нас не слушают. Технический сбой.
И, усмехнувшись, Эдик повесил трубку.
Мать жила в доме, окна которого смотрели в Чистый переулок. Я не был здесь уже черт знает сколько, но ничего не изменилось. Все та же многопудовая дверь, замазанная масляной краской, с трудом поддалась моему усилию и впустила меня в холодный полумрак подъезда. Огромное парадное старого доходного дома тонуло в свете двадцатипятиваттной лампы. Лифта в доме не было, и я, тяжело сопя, взбежал на третий этаж, который можно было смело приравнять к шестому обычной многоэтажки. Я вставил длинный латунный ключ в недра замка, поковырялся там минуты две. Щелкнув, дверь распахнулась.
Я вошел и огляделся. Волна знакомых запахов едва не сбила меня с ног, и я бессильно опустился на диванчик под вешалкой. Над моей головой болтался старый плащ матери, на туалетном столике стоял флакон духов с застывшей маслянистой пленкой на дне. Я не любил приходить сюда, да никогда и не приходил. Все счета я давно оплачивал с карточки, а бывшие соседи не мучили меня жалобами на перекрытые краны с водой и неработающие унитазы. Квартиру никто не грабил, и даже нехорошие черные рэйдеры и непорядочные риелторы меня не тревожили. Наверное, потому, что все риелторы тоже крысы. Теперь-то я знал, о чем говорила Анна в день нашего знакомства.
Сначала я не хотел разуваться, а потом мне вдруг стало стыдно. Маме вряд ли понравилось бы, если бы я вперся в дом в уличной обуви. И хотя все покрывал слой пыли, я залез в тумбочку и достал оттуда старые тапки. Пакет, с предусмотрительно купленными коньяком, нарезкой и кофе, я прихватил с собой и пошел на кухню. Там было пусто и мертво. Не капала вода, не шумели батареи, сквозь наглухо закрытые окна не было слышно воркотни голубей и детских воплей. Я поднялся на цыпочки и с трудом открыл форточку. Рассохшееся дерево с лязгом поддалось, и лицо мне обдало струей вонючего московского воздуха. Но это было лучше, чем удушающий запах прошлого. Я повернул рукоять на стояке, и в трубах зашумело. Из крана хлынула оранжевая от ржавчины вода и текла минут пять. Только после этого я наполнил любимый мамин чайник с розочками и зажег газ.
В носу у меня зудело от пыли, и я несколько раз мучительно чихнул. Из носа тут же потекло. Шмыгая и едва не роняя сопли на паркет, я прошел к себе в комнату и сел на продавленную тахту, укрытую клетчатым пледом, — почти единственную кроме кухонной мебель, которой было меньше пятидесяти лет.
Как я уже говорил, ни семейных альбомов, ни трогательных писем, ни дневниковых записей после матушки не осталось. Как будто ее и не было, не было сорока лет ее жизни, ее родителей и родственников, как будто не было даже меня в ее жизни. Нет, мои-то фотографии как раз имелись, и даже в широком ассортименте. Я в наглаженных шортиках, я с грамотой за победу на школьных соревнованиях, и в летнем лагере труда и отдыха, и на выпускном, и в речке, и с отчимом, и на обязательных лужайках вдоль краснокирпичных особняков — с обнаженным торсом и шашлыком в зубах. Даже девы несусветной красоты в бикини присутствовали в моих объятьях. Маминой жизни не было вовсе. Пара фотографий рядом со мной, где лицо ее тихо и печально, будто смотрит она не на фотографа, а куда-то внутрь или в будущее. Мама почти всегда молчала. Нет, она обсуждала со мной все, что хотела обсудить. Она молчала помимо меня. Даже с благодетелем нашим она разговаривала, подозреваю, только в моем присутствии. Теперь я знаю почему.
Чувство, толкнувшее меня в заброшенную квартиру, было вполне иррационально. Я и так знал, что найти там невозможно ничего. Сотни раз я перекапывал все шкафы и антресоли, старые чемоданы и ящики ее старинного бюро. Еще в детстве, осаждая голландские резные буфеты, я мечтал найти тайник с картой острова сокровищ или…
Ничего не изменилось. То есть там, во внешнем мире, в далекой от действительности реальности изменилось почти все. Но вот в чем загвоздка: внутри нас никогда ничего не меняется. По крайней мере, из-за таких пустяков, как политика, технический прогресс и буржуазная революция. Даже возраст не в силах нас изменить.