Андрей Щупов - Сонник Инверсанта
При этом я прекрасно понимал, что писатель из меня, скорее всего, никакой. Так уж складывалась судьба, что всю жизнь я мечтал быть рыбой, но был человеком, хотел жениться на Наталье, а остался бобылем, надеялся сделать карьеру музыканта, а превратился в заурядного врача, каких кругом обитало великое множество. Оттого, верно, и потянулся к писчим принадлежностям. А что мне еще оставалось? Павловский толковал о многообразии миров, я же упрямо продолжал верить в вечность. Кругом простиралась смерть, и я воротил от нее нос, прекрасно сознавая, что ни бизнес, ни политика, ни криминал обещать вечности мне не могут. Милостиво и благожелательно вечность улыбалась одним лишь творцам. Из всех же видов творчества — писательство казалось мне самым сподручным. Сиди, строчи себе страницу за страницей, меняй лампы в плафоне, да снимай нагар со свечи. А уж прочтет ли кто после или нет — не так уж важно. Даже если ты написал один-единственный рассказ, ты уже сделал слепок собственной души, а, значит, увековечил частицу себя…
— Скучно, мон шер. — Сказали мне в первом издательстве. — Вы бы еще про холеру вспомнили. Шока нет, понимаете? Наш читатель уснет на второй странице.
— Это — если он тупой.
— Я, к примеру, тоже чуть не уснула. Или меня вы тоже записываете в число тупых?
Нужно было промолчать, но я не промолчал. Я промычал нечто невразумительное. Увы, я всегда был прямолинеен, и за это на меня обижались.
— Вы бы почитали Мураками, молодой человек. — Редакторша поджала губы. — Кстати сказать, это любимый автор господина Ельцина. И я его очень понимаю!
— Мураками?
— Не иронизируйте! Лучше сходите в магазин и купите что-нибудь из его романов. Вот где истинная легкость слога, фейерверк искрящего юмора!
— Я уже читал Мураками.
— И что?
— Он мне не нравится.
— Но почему?!
— По-моему, это скучно.
— Скучно?!..
Той изумленной мины, которую я рассмотрел на лице редакторши, я не забуду никогда. И я простил ей сразу все — и агрессивный тон, и суровую рецензию. Бедная, она не могла взять в толк, отчего наши «скучно» столь радикально не совпадают.
— Но ведь это так легко написано!
— Легко, — согласился я. — Потому и скучно… По мне уж лучше Платонов с Бердяевым. И потом герои Мураками слишком много курят. По сорок сигарет в день. И много пьют. На все это уходит около трети всех текстов. Почти как у Хэмингуэя.
— Вот как? Значит, вам и Хэмингуэй не нравится?!..
Я понял, что сделал опасный шаг и что мне пора заткнуться. Однако она ждала ответа, и я, как мог, попытался честно обосновать свою позицию:
— На мой взгляд, Хемингуэй — еще одна литературная мистификация минувшего века.
— Вот как?
— Видите ли, по моему мнению, убийцы слонов и носорогов в принципе не способны писать художественную литературу. Разве что журналистские репортажи. И те же «Острова в океане» нельзя даже близко сравнивать ни с «Тонкой красной линией» американца Джеймса Джонса, ни с «Третьей ракетой» Василя Быкова.
— Вы полагаете, что он менее талантлив?
Я замялся.
— Он убивал слонов, а слоны очень похожи на людей. Они даже живут те же шесть-семь десятилетий. Если, конечно, их не расстреливать из карабинов…
Теперь на лице моей собеседницы отразилась настоящая паника. Человеческое на нем вытеснялось механическим и снова всплывало, пытаясь вернуться. Я снова пожалел, что коснулся опасной темы. В сущности, эта тетенька желала мне добра, оттого и советовала читать Мураками. Могла ведь присоветовать и Джоан Роулинг, но пощадила, ограничилась японским автором, и, глядя на нее, я неожиданно подумал, что, конечно же, во всем виновато время. Эпоха маргиналов и компомэнов диктовала свою литературу, свой театр и свое мировосприятие. Ледниковый пласт прежней культуры, тронувшись с места, безвозвратно сполз в океан. Нынешние материки осваивали легкость и эпатаж. Лязгающим шагом означенные категории подминали под себя поколение за поколением, проще простого круша пьедесталы с бюстами Чехова и Фаулза, Газданова и Камю, Диккенса и Достоевского. Даже на смену Миллеру с Лимоновым приходили авторы с птичьими фамилиями и более фарисейским слогом. Увы, бурча и брюзжа, я все еще не понимал, что время — всего лишь инструмент Вечности, а на самом деле все значительно проще и неотвратимее. Увы, тогда я еще только начинал исследовать своих пациентов с помощью электронного микроскопа, а значит, не знал главной человеческой тайны. Впрочем, именно незнание сподвигло меня на первые литературные пробы. Древние не зря говорили: знать что-то — значит, знать все, но знающие литературы не пишут. Не пишут они и мемуаров. Они молчат. Поскольку знают, о чем молчать. Возможно, и я мало-помалу приближался к собственному молчанию. Может быть, я ошибался, но порой мне начинало казаться, что к искомому молчанию приближается и фигляр Павловский. Он был совершенно другим и шел по жизни своей особой дорогой, но, странное дело, неведомым образом я чувствовал, что на Мосту Истины я имею все шансы повстречать именно его. Кстати, он же когда-то пытался научить меня курить — в нашем старом, прокисшем от сырости школьном туалете — взял и протянул мне махорочный чинарик. Следом за чинариком царственным жестом извлек щегольскую зажигалку, дал прикурить.
— Давай! — велел Димка, и я послушно втянул в себя едкую горечь. От отвращения меня чуть было не вырвало. Придя в себя, я тут же врезал Павловскому по уху, после чего мы свирепо подрались. Самое удивительное, что случившееся подействовало на нас самым благотворным образом. Ни он, ни я с тех пор так и не закурили. Видимо, у Хэмингуэя с Мураками в детстве подобных событий не случалось. Они честно докуривали подносимые чинарики и терпеливо допивали протянутое виски. В результате написали то, что написали. Их жизнь состояла на треть из табачно-алкогольного суррогата, и тот же суррогат они дисциплинированно пихали в свои никотиновые романы. Я же при чтении таких книг всякий раз вспоминал тот давний вконец провонявший туалет и ощущал подступающую к горлу тошноту. Виски и пиво, которые без конца цедили герои означенных авторов только усугубляли ситуацию. Мне действительно было скучно, как, верно, было скучно и всем описываемым героям. Другое дело, что спасались мы от скуки по-разному. Они травили себя табаком и алкоголем, я же спасался делом. И господина Шопенгауэра, именовавшего сигареты суррогатом мыслей, я очень и очень понимал. Впрочем, от моего понимания мало что менялось. Испанцы в Европу завезли сифилис, Петр Первый в Россию завез табак. По истечению времени можно было смело признать, что вкупе с алкоголем они поставили Россию на четвереньки. К слову замечу, что подниматься с четверенек значительно труднее, чем с коленей…
Я перелистнул страницу, искоса взглянул на Ангелину. Она лежала на животе, медлительно покачивая согнутыми ногами, и тоже читала. Дипломат мой был распахнут, рукописи в беспорядке покрывали ковер. Как и было уговорено, я приоткрыл ей часть своей жизни. Наверное, не самую лучшую, потому что с писательством у меня действительно не клеилось, но Аня просила хоть что-нибудь, и я откликнулся.
Вещь, которую она читала, никак нельзя было отнести к беллетристике. Как я не бился и не потел, дело с живым повествованием у меня продвигалось туго. Я облекал хмурую правду в самые бутафорские костюмы, но портной, увы, из меня выходил никудышный. Даже, если описывалось невыдуманное, получалось казенно и сухо, страшные страницы навевали скуку, а смешным просто не хотелось верить…
Помню, однажды на моих глазах произошел смешной случай. Гуляли по перрону пассажиры, ожидался поезд. Кто-то жевал бутерброды и глотал перегревшуюся на солнце газировку, другие откровенно дремали или шуршали газетами. И вот в это сонное царство ворвалась сухонькая старушка, жутким своим воем тотчас обратив на себя внимание всех окружающих. Как выяснилось, древняя бабуля посетила будочку деревенского клозета и по оплошности обронила в очко кошелек. Горе ее было столь велико, что двое скучающих электромехаников решились на героизм. Вооружившись железнодорожным фонарем и палкой с загнутым гвоздиком, они добросовестно принялись вылавливать утопленное. Русский человек силен азартом. Когда в яму упал фонарь, один из них подпоясался веревкой и попросил народ подсобить.
Под причитания старушки за веревку мужественно взялись сразу пять или шесть человек. Держали, надо признать, крепко. Не учли одного — ветхости веревки. В итоге что-то там перетерлось и лопнуло. С громким хлюпом мужичок скрылся из виду, толпа в ужасе отшатнулась. Разумеется, герой не утонул, однако на свет божий вылез в таком неприглядном виде, что сердобольный народ предпочел отвернуться. Тем не менее, фонарь с кошельком у зловонной стихии мужественный механик отвоевал. Пока коллега окатывал его из шланга, восторженная старушка, порывшись в кошельке, извлекла на свет металлический рубль. Надо полагать, это была награда. Увы, в данном случае своего героя она не нашла. Крутившийся под струей мужичок, узрев рубль, вырвал у бабули кошелек и остервенело заглянул внутрь. Далее последовала немая сцена по Гоголю. Механик распахнул рот, желая высказаться, но так и не сумел проронить ни слова. В кошельке, из-за которого произошел весь сыр-бор, покоилось три рубля с копейками — сумма, на которую по тем временам нельзя было купить и чекушку. Зато среди ожидающих поезда пассажиров началась форменная истерика. Мой друг, помнится, так хохотал, что чуть не угодил под прибывшую электричку. Да и у меня всерьез прихватило живот. От смеха и икоты. Я хохотал и думал: вот благодатная тема! Сама собой угодила в руки. И тогда же в электричке что-то такое принялся черкать в блокнот. После продолжил писать дома — и лишь через неделю-другую понял, что смешная история превратилась в нечто унылое, повествующее о непредсказуемости человеческой психики, о жадности вообще и скупости в частности. Словом, получилось скорее грустно, чем смешно. Черт его знает почему…