Джеймс Стивенс - Кувшин золота
В тот вечер он еще что-то солгал жене про свою работу и про то, что сказал начальник, когда он спросил его о зарплате. Он вздрагивал, когда дети дотрагивались до него. Посидев немного, он улизнул в постель.
Так прошла неделя. Человек больше не искал работу. Он сидел в парке и дремал, обхватив голову руками. Назавтра он должен был получать деньги. Завтра! Что скажет его жена, когда он признается, что денег нет? Ведь она уставится на него, густо покраснеет и спросит: «Разве ты не ходил на работу каждый день?» Что сказать ей тогда, чтобы она все поняла и избавила его от дальнейших слов?
Настало утро, и человек позавтракал в полном молчании. К хлебу не было масла, и его жена, казалось, извинялась перед ним за это. Она сказала: «Ну, уж с завтрашнего дня-то мы заживем,» а когда он злобно стукнул рукой по столу, она подумала, что это из-за того, что ему пришлось есть хлеб всухомятку.
Человек пошел в парк и просидел там много часов. То и дело он вставал и выходил на соседнюю улицу, но каждый раз возвращался через полчаса или около того.
Обычно он шел домой в шесть часов вечера. Настало шесть часов, но он не тронулся с места, так и остался сидеть напротив пруда, уронив голову на руки. Прошел еще час. В девять часов зазвонил колокольчик: пришло время уходить. Человек тоже пошел. Он встал за воротами парка, глядя по сторонам. Куда идти? Все дороги были для него равны, поэтому он, наконец, повернулся и пошел куда-то. Домой он в тот вечер не пришел. Он никогда больше не вернулся домой. Во всем мире о нем больше никогда не слышали.
Голос умолк, и тишина воцарилась в маленькой камере. Философ внимательно выслушал всю историю и через несколько минут заговорил:
— Дальше по этой дороге будет поворот налево, и вся дорожка за тем поворотом засажена деревьями — а на деревьях птицы, славен будь Господь! По той дорожке стоит только один дом, и женщина из него налила нам молока. У нее один сын, славный мальчуган, и она сказала нам, что остальные дети умерли; она рассказывала о муже, который ушел и бросил ее. «С чего ему было бояться возвращаться домой?» — говорила она, — «Ведь я же любила его!»
Чуть помолчав, голос отозвался:
— Не знаю, что сталось с тем человеком, о котором я говорил. Я вор, и меня прекрасно знает вся полиция. Не думаю, что того человека радостно примут в том доме, потому что — с чего бы?
Другой, дребезжащий голос послышался из темноты:
— Если бы я знал такое место, где меня приняли бы с радостью, я бы побежал туда со всех ног, но я не знаю такого места, и никогда не узнаю, потому что кому что хорошего от человека в моем возрасте? Я тоже вор. Первым я украл курицу с маленького дворика. Я зажарил ее в овраге и съел, а потом украл еще одну и съел ее, а потом крал все, что плохо лежало. Наверно, я буду воровать, пока живу, а потом умру в канаве с легавыми на хвосте. Было время — да не так уж и давно — когда если бы мне сказали, что я буду грабить, хотя бы и из-за голода, я бы обиделся; но теперь-то какая разница? А ворую я потому, что состарился и не заметил этого. Другие заметили, а я — нет. Мне кажется, старость приходит так постепенно, что ее редко замечают. Если на лице морщины, мы не помним, что их там не было: мы приписываем все наши немощи сидячему образу жизни, а лысых много и среди молодых. Если человеку не приходится часто говорить кому-нибудь о своем возрасте и сам он никогда не думает о нем, он не заметит десяти лет разницы между молодостью и старостью, ведь мы живем в тихие, медленные времена, и ничего не случается, ничто не отмечает проходящие годы, один за другим все одинаковые.
Много-много лет я жил в одном доме, и там росла маленькая девочка, дочка хозяйки. Она очень ловко ездила по перилам и очень плохо играла на пианино. И то, и другое не раз надоедало мне. По утрам и по вечерам она приносила мне завтрак и ужин и довольно часто оставалась поговорить со мной, пока я ел. Это была очень болтливая девочка, да я и сам был разговорчив. Когда ей исполнилось восемнадцать или около того, я уже привык к ней так, что если завтрак мне приносила ее мать, меня выбивало из колеи на весь день. Личико у девочки было ясное, как солнце, и ее широкие, ленивые, беззаботные жесты и девчоночий лепет были приятны человеку, чье одиночество доходило до него только в ее обществе. С тех пор я часто размышлял обо всем этом, и мне кажется, что именно так все и началось. Она выслушивала мои мнения обо всем и соглашалась с ними, ведь своих у нее еще не было. Она была хорошей девушкой, только ленивой умом и телом; ну, ребенком. Речь ее была такой же, как повадки: она все время словно каталась по перилам; мысли ее закручивались, говорила она рывками, перескакивая с одного на другое без малейшего различия, и могла говорить очень долго и не сказать ровным счетом ничего. Я все это замечал и видел, но, думаю, мне слишком нравился собственный острый деловой ум, и я слишком устал, хотя тогда я еще не понимал этого, от своих остроумных деловых компаньонов — Боже ты мой! я ведь всех их помню. Иметь голову на плечах, как они это называют, очень легко, но нелегко достичь хоть чуточки веселости, беззаботности, ребячества или что уж там у нее было. К тому же, приятно чувствовать себя выше кого-то, хотя бы и выше маленькой девочки.
Однажды мне в голову пришла мысль: «Не пора ли остепениться?» Не знаю, откуда появилась такая идея; такое часто можно услышать, и всегда кажется, будто это относится к кому-то другому, однако, не знаю, что заставило меня задуматься об этом. Я повел себя глупо: я накупил галстуков и всяческих воротничков, начал проглаживать свои брюки, кладя их на ночь под матрац и лежа на них всю ночь, — я даже не думал о том, что я в три раза старше ее. Я приносил домой сладости для нее, и ей это очень нравилось. Она сказала, что обожает сладости, и все время требовала, чтобы я тоже ел их с нею: ей нравилось разговаривать об их вкусе. У меня от них болели зубы, но я все равно покупал их, хотя тогда я ненавидел зубную боль так же, как и сладости. Потом я попросил ее погулять со мной. Она охотно согласилась, и для меня это было нечто совершенно новое. На самом деле, пожалуй, даже восхитительное. После того раза мы гуляли вместе часто, и иногда встречали людей, которых я знал, молодых людей с моей службы и из других учреждений. Я смущался, когда, здороваясь со мною, иные подмигивали. Мне было приятно рассказывать девушке, кто они такие, чем занимаются и сколько получают: ведь я мало о ком чего-то не знал. Я рассказывал ей о собственном положении на службе и о том, что говорил мне начальник днем. Иногда мы разговаривали о том, что писали в вечерних газетах. Убийство, какая-нибудь деталь бракоразводного процесса, речь, произнесенная каким-нибудь политиком, или цены на бирже. Ей было интересно все, о чем можно было поговорить. И ее участие в разговоре было приятно. Шляпка каждой дамы, проходившей мимо, доводила ее до вершин восхищения или ввергала в бездны презрения. Она рассказывала мне, кто из этих леди — карга, а кто гусыня. С ее не умолкавшего язычка я стал узнавать кое-что о человечестве, и, несмотря на то, что большинство людей казались ей забавными паяцами или великолепными, царственными принцами, я заметил, что она никогда не говорила ни о ком худого слова, хотя многие из тех, на которых она клала глаз, были совершенно обыденными людьми. Пока я не начал гулять с нею, я не знал, что такое витрина магазина. Особенно витрина ювелирного магазина: в ней содержались прелюбопытнейшие вещи. Она рассказывала мне, как носить тиару и подвески, и объясняла, какие запонки мне следует надевать: они должны быть золотыми и с красными камнями; она показывала мне нитки жемчуга или бриллиантов, которые, как она считала, прелестно смотрелись бы на ней; а однажды сказала мне, что я ей очень нравлюсь. Я был очень обрадован тогда, я был в восторге, но я был деловым человеком, и почти ничего не ответил ей. Я никогда не любил брать кота в мешке.
Два дня в неделю, в понедельник и четверг, она уходила куда-то на весь вечер, надев свое лучшее платье. Я не знал, куда она ходит, и не спрашивал — я думал, она ходит к своей знакомой, подружке или что-то в этом роде. Время шло, и, наконец, я собрался попросить ее выйти за меня замуж. Я уже достаточно давно был знаком с нею, и она всегда была мила и прелестна. Мне нравилась ее улыбка, мне нравились ее манеры и послушность. И еще кое-что нравилось мне, чего я тогда не понимал, что-то вокруг нее, во всех ее движениях, грациозность, широта: я не задумывался об этом; но теперь я знаю — то была ее молодость. Я вспоминаю, что когда мы гуляли вместе, она шла медленно, но дома она так и летала по лестницам — она порхала, я нет.
Однажды вечером она оделась, как обычно, чтобы уйти, и постучала в мою дверь, спросить, не нужно ли мне чего-нибудь. Я сказал, что хочу кое-что ей сказать, когда она вернется, что-то очень важное. Она пообещала вернуться пораньше и зайти ко мне, и я улыбнулся ей, а она улыбнулась мне в ответ и съехала по перилам вниз. Кажется, с того вечера у меня больше не было поводов улыбаться.