Джеймс Блиш - Дело совести
— Кошмар просто, — прозвучал из-за спины голос Микелиса. Руис-Санчес удивленно оглянулся на долговязого химика — удивленный не столько тем, что не слышал, как тот вошел, сколько тем, что Майк снова с ним разговаривает.
— Кошмар, — согласился он. — А я — то уже боялся, это у меня одного чувствительность обострилась после долгой отлучки.
— Очень может быть, — сумрачно кивнул Микелис. — Я тоже отлучался.
Руис-Санчес мотнул головой.
— Нет, по-моему, действительно кошмар, — сказал он. — Заставлять людей жить в таких невыносимых условиях… И не в том только беда, что девяносто дней из ста приходится торчать на дне колодца. В конце концов, они-то думают, будто живут на грани тотального уничтожения, и так каждый Божий день. Мы приучили думать так их родителей — иначе кто бы стал платить налоги на строительство убежищ? Ну и, разумеется, дети впитали это убеждение с молоком матери. Бесчеловечно!
— Да? — произнес Микелис. — Вообще-то, человечество всю дорогу жило на грани — до Пастера. Кстати, когда это?..
— Тысяча восемьсот шестидесятые, совсем недавно, — ответил Руис-Санчес. — Нет, сейчас все совершенно иначе. Эпидемии — штука такая… кое-кто все-таки выживал; но для термоядерных бомб несть ни эллина, ни иудея. — Он невольно поморщился. — Буквально несколько секунд назад я поймал себя на мысли, что висящая над нами тень тотального уничтожения не просто неотвратима, но абстрактна; это я делал из трагедии бурлеск; до Пастера смерть была как неотвратима, так и всеприсуща, и неминуема, и повсеместна — но никак не абстрактна. В те дни только Господь был неотвратим, вездесущ и абстрактен, все сразу, и в этом была их надежда. Сегодня же вместо Господа мы дали им смерть.
— Прошу прощения, Рамон, — проговорил Микелис, и костистое лицо его внезапно затвердело. — Ты прекрасно знаешь, в таких вопросах я тебе не оппонент. Один раз я уже обжегся. Хватит.
Химик отвернулся. Лью, смешивавшая за длинным лабораторным столом физрастворы различных температур, рассматривала на свет градуированные пробирки и косилась на Микелиса из-под полуприкрытых век. Стоило Руис-Санчесу глянуть на нее, она тут же отвернулась. Он так и не понял, поймала она его взгляд или нет; но пробирки в опущенной на стол подставке звякнули.
— Прошу прощения, забыл представить, — произнес священник. — Лью, это доктор Микелис, коллега-комиссионер по Литии. Майк, это доктор Лью Мейд, она будет пока заботиться о сыне Штексы — ну, под моим когда более, когда менее чутким руководством. Она один из лучших в мире ксенозоологов.
— Добрый день, — сумрачно сказал Майк. — Значит, вы со святым отцом как бы in loco parentis[23] нашему литианскому гостю. Серьезная, я бы сказал, ответственность для молодой женщины.
Иезуит ощутил совершенно нехристианское желание дать химику хорошего пинка; правда, особой язвительности в голосе Микелиса не слышалось. Девушка же только опустила взгляд, поджала губы и со свистом втянула воздух.
— Ah-so-deska[24], — еле слышно донеслось от нее.
Микелис вскинул брови, но через секунду — другую стало очевидно, что больше он не услышит от Лью ничего, по крайней мере сейчас. Негромко, с явным смущением хмыкнув, он развернулся к священнику; тот как раз старательно стирал с лица улыбку.
— Пардон, спорол, — с унылой усмешкой сказал Микелис. — Похоже, правда, до изучения правил хорошего тона ближайшее время руки так и не дойдут. Сперва надо с миллионом хвостов всяких разделаться. Как по-твоему, Рамон, когда ты уже сможешь оставить сына Штексы на попечение доктора Мейд? Нас попросили оформить открытый вариант доклада по Литии…
— Нас?
— Да. В смысле, тебя и меня.
— А что насчет Кливера и Агронски?
— До Кливера не добраться, — сказал Микелис — Так сразу и не скажу даже, где он. А Агронски чем-то их не устраивает; наверно, ученых степеней маловато. Речь о «Журнале межзвездных исследований» — сам знаешь, какие они там снобы; нувориши чистой воды — академичней академиков, что касается престижа. Все равно, по-моему, смысл есть — хоть обнародуем побольше. Так как у тебя со временем?
— Более или менее, — задумчиво протянул Руис-Санчес — Если, конечно, успеем втиснуть между рождением сына Штексы и моим паломничеством.
Брови Микелиса опять взлетели вверх.
— Уже священный год, что ли?
— Уже, — кивнул Руис-Санчес.
— Ладно, надеюсь, успеем, — сказал Микелис — Только, Рамон… прости за любопытство, но ты как-то не производишь впечатления того, кому необходимо грехи тяжкие замаливать. Не изменил ли ты, часом, свое мнение о Литии?
— Нет, не изменил, — негромко отозвался Руис-Санчес. — Всем нам, Майк, необходимо грехи тяжкие замаливать. Но в Рим я отправляюсь не за тем.
— За чем же?
— Наверно, меня будут судить за ересь.
XIНа илистую отмель чуть восточней Эдема, где лежал Эгтверчи, проливался свет, но день и ночь не были еще созданы — равно, как и не существовало в эту пору ветра с приливом, чтобы захлестывали Эгтверчи, пока тот с лаем выкашливал воду из саднящих легких и голосил на огненном воздухе. С надеждой сучил он новыми своими ножками, и рождалось движение; но бежать было некуда, да и не от кого. Неизменный ровный свет уютно напоминал тот, что струится с вечно затянутого облаками неба, но Некто позабыл предусмотреть регулярные промежутки тьмы и забвения, когда животное подводит итоги неудачам дня минувшего и отыскивает в глубинах сна без сновидений довольно жизнерадостности, чтобы встретить еще одно утро.
«Животные не наделены душой», — заявил Декарт и выбросил в окно кошку, в доказательство если не своих слов, то своей веры в них. Скромный гений механицизма, славно справлявшийся с кошками, но не так удачно с папами римскими, в жизни не видел настоящего механизма, а потому так и не понял, что не души у животных нет, но разума. Компьютер, способный за две с половиной секунды выдать решения уравнений Хэртля для всех мыслимых параметров, — конечно, гений интеллекта, но, по сравнению хоть с кошкой, сущий тупица в эмоциональном плане.
Как животному, думать неспособному, но вместо этого отзывающемуся на каждый сиюминутный опыт со всей полнотой немедленно постигаемых (и тут же забываемых) переживаний, необходима каждую ночь временная смерть, дабы продолжалась жизнь, — так же и новорожденное животное тело нуждается в баталиях, расписанных с точностью до дня, дабы, в конечном итоге, стать тем сонливым самонадеянным взрослым, что запечатлен в генах его с незапамятных времен; и тут Некто подвел Эгтверчи. К илу примешали мыло, как раз в таком соотношении, чтобы свободы трепыханий по клетке не стеснить, но не дать биться головой о стенки. Голову ему это сберегло — но развитию мускулатуры конечностей, мягко говоря, не способствовало. Когда полукваканье-полукарканье отошло в прошлое, и Эгтверчи стал натуральным воздуходышащим попрыгунчиком, прыгал он довольно скверно.
В некотором смысле, так и было задумано. В этом детстве ему не от кого было в ужасе скакать опрометью — да и скакать, собственно, не было куда. Самый короткий прыжок оканчивался ударом о невидимую стенку, к которому (пусть и безболезненному) не был готов ни один из его врожденных инстинктов, и замедленным соскальзыванием; грациозно вскочить после этого на ноги не мог помочь ни один из имеющихся в распоряжении обучающих рефлексов. Да и вряд ли может считаться хоть сколько-то грациозным животное с вечно растянутыми связками хвоста.
В конце концов он вообще позабыл, как это — прыгать, и забился в угол, пока не накатила следующая трансформация, и заторможенно пялился на возникающие то справа, то слева головы, которые разглядывали его и смыкались плотным кольцом каждую минуту, что он бодрствовал. К моменту, когда до него дошло, что наблюдатели эти — живые, как и он, только гораздо крупнее, все инстинкты были уже настолько подавлены, что подвигали только на смутное беспокойство да полное бездействие.
Новая трансформация обратила его в рахитичное долговязое прямоходящее с непомерно крупной головой и вовсе никудышным глазомером. Тогда Некто позаботился перевести его в террариум.
Тут-то дремавшие гормоны очнулись и ринулись в кровь. В каждой хромосоме его тела был запечатлен набор стандартных реакций на мир чем-то сродни этим крошечным джунглям; ни с того ни с сего он ощутил себя почти как дома. Изображая радость, рассекал он сквозь террариумную зелень на своих шатких двоих — в поисках, с кем бы подраться, что бы зажевать, чему бы выучиться и стремясь не попасться кому-либо на зуб. Но в конечном итоге даже поспать толком ему было негде, поскольку террариумному освещению ночь также была совершенно неведома.
Здесь же до него впервые дошло, что существа, глазеющие на него, — а иногда изрядно досаждающие, — не все одинаковы. Двоих — вместе или порознь — он видел почти постоянно. Они же больше всего ему и досаждали, впрочем… впрочем, не только досаждали; иногда после всех острых иголок ему давали поесть что-то новенькое или делали еще что-нибудь не только раздражающее, но и приятное. Какое они имеют к нему отношение, Эгтверчи не понимал, и это ему не нравилось.