Луи-Себастьен Мерсье - Год две тысячи четыреста сороковой
Второй пиесой давали «Охоту Генриха IV».{124} Имя этого монарха всегда было обожаемо народом, лучшие короли не смогли затмить память о нем. Следя за представлением сей пиесы, я отнюдь не находил, чтобы автор ее умалил в Генрихе IV героя, выставив напоказ человеческие его черты; никогда победитель Лиги{125} не представал мне столь великим, как в те минуты, когда, желая избавить своих хозяев от хлопот, он победоносной своей рукой нес груду тарелок. Народ горячо бил в ладоши, ибо, рукоплеща доброму сердцу и великодушию сего монарха, он как бы награждал рукоплесканиями и нынешнего своего короля.
Я вышел из театра весьма довольный.
— Но ведь это превосходные актеры, — сказал я своему спутнику, — они играют с такой душой, они в самом деле испытывают те чувства, которые изображают, они способны их выразить, в них нет никакой принужденности, никакой напыщенности, ничего фальшивого, преувеличенного. Наперсники и те играют хорошо. Право же, здесь есть чему поучиться: актер, добросовестно играющий роль наперсника!
— Все дело в том, — отвечал он мне, — что на сцене, как и в жизни государства, каждый у нас считает своим долгом отменно выполнять свои обязанности. Каким бы скромным делом ни занимался у нас человек, занятие это приносит ему славу, как только он в нем отличится. Декламация считается у нас весьма важным искусством, правительство придает ему большое значение. Мы унаследовали ваши шедевры и, играя их на сцене, достигли совершенства, которое вас поразит. Мы считаем за честь передать все, что начертал в них гений. О, может ли быть искусство прекраснее, чем то, которое живописует, которое передает все оттенки чувств с помощью взгляда, голоса и жеста. Какое сладостное, какое трогающее душу согласие, какую выразительность обретает сие искусство, когда оно просто!
— Я вижу, вы сумели побороть немало предрассудков. Сдается мне, актеров уже не презирают?
— Их перестали презирать с того времени, как они обрели нравственность. Есть предрассудки опасные, но есть и полезные. В ваши времена, вероятно, необходимо было обуздать опасные склонности и соблазны, что влекли молодежь к ремеслу, коему сопутствовала распущенность нравов.{126} Но с тех пор все изменилось. Разумный устав, заставивший актеров вернуться к добродетели, открыл им путь к почестям, и ныне они причислены к гражданам государства. Не так давно наш прелат попросил короля пожаловать вышитую шапку одному актеру, который особо его растрогал.
— Как! Неужто ваш почтенный прелат посещает театр?
— А почему бы ему туда не ходить? Ведь театр стал школой, где воспитывают чувства, где обучают нравственности и добродетели. В книгах пишут, будто в ваше время пастырь всех христиан наслаждался в божьем храме пением несчастных, коих нарочно лишили их мужских признаков, дабы они пели женскими голосами.{127} Нам никогда не приходилось слушать подобное пение, оскорблявшее одновременно слух и чувство. Как могли люди получать удовольствие от сего душераздирающего пения? Куда более достойно, я полагаю, смотреть восхитительную трагедию «Магомет»,{128} где обнажается сердце тщеславного злодея и все ужасы фанатизма представлены с такой силой, что заставляют содрогнуться простолюдина или не слишком просвещенного человека, который проявлял бы подобные наклонности. Да вот, взгляните, пастырь квартала возвращается из театра, окруженный своими прихожанами, с которыми он обсуждает трагедию о Каласе. Он воспитывает в них вкус, он просвещает их разум, он полон презрения к фанатизму, и когда он вспоминает о злобной ненависти, которая, подобно заразной болезни, в течение двенадцати веков терзала половину Европы, он благодарит небо за то, что родился позднее. Иногда мы наслаждаемся еще одним родом представлений, о котором в ваше время не имели понятия: мы возродили искусство пантомимы,{129} столь любимое древними. Как щедро одарила человека природа и сколькими средствами выражения снабдила сие мыслящее существо, дабы позволить ему передавать бесчисленное множество его чувствований! Все выразительно у мимов: они столь же красноречиво станут разговаривать с вами при помощи пальцев рук, как вы говорите языком. Некогда Гиппократ утверждал, что один только большой палец человека раскрывает нам созидающего бога. Наши искусные мимы доказывают, с какой мудростью действовал бог, создавая человеческое лицо!
— О, мне просто нечего вам сказать: вы достигли совершенства!
— Ну, что вы! Нам многое еще предстоит усовершенствовать. Мы вышли из того варварского состояния, в которое были погружены вы; сначала просвещение озарило лишь немногих, вся же нация продолжала пребывать в детстве. Но мало-помалу умы стали развиваться. Нам остается сделать больше, нежели мы сделали, мы пока лишь на полпути. Терпение и покорность делают многое, но я опасаюсь, что полное совершенство в этом мире — вещь недостижимая. И все же, стремясь к совершенству, мы, я полагаю, сумеем сделать жизнь хотя бы терпимой.
Глава двадцать шестая
ФОНАРИ
Покидая театр, мы не жалели о проведенных там часах. Вышли мы из него без всякой давки, ибо выходов было много и все они были удобны. Я видел, что улицы превосходно освещены. Фонари прикреплены были к стене и расположены таким образом, чтобы на улице не оставалось ни одного неосвещенного места; но они и не ослепляли вас с помощью металлических зеркал, столь пагубных для зрения; оптики здесь не поставляли пациентов окулистам.{130} Здесь уже не встречались те непотребные девицы,{131} с грубо нарумяненными лицами, с бесстыдными взорами и разнузданными жестами, которые, стоя у края сточных канав, наглым тоном предлагали вам удовольствия, столь же незамысловатые, сколь и низменные. Все эти дома терпимости, куда мужчины шли, краснея перед самими собой, где они унижали свою природу, втаптывали ее в грязь, здесь были запрещены. Ибо никакое упорядочение порока не способно преградить ему путь: один порок рождает другой; увы, ничто так не доказано, как эта печальная истина.[114]
Я увидел стражников, которые следили за порядком и не позволяли нарушать покой граждан в часы их отдыха.
— Вот единственный род солдат, в которых мы нуждаемся, — сказал мой спутник. — Нам уже не приходится содержать в мирное время разорительную армию. Эти сторожевые псы, которых вы некогда откармливали, чтобы в нужный момент они бросались на чужих, чуть было не сожрали хозяйского сына. Но факел войны, наконец-то погашенный, никогда не зажжется вновь. Правители соблаговолили прислушаться к голосу философа.[115] Движимые собственным интересом — сим живейшим из побудителей, они после стольких веков ошибок и заблуждений открыли сердце свое разуму. Они обратились к тем своим обязанностям, кои подсказывала им забота о безопасности и спокойствии народов, они стали видеть свою славу лишь в том, чтобы хорошо управлять собственной страной, предпочитая способствовать благополучию небольшого числа подданных, нежели тешить свое честолюбие господством над ограбленными странами, населенными людьми, чьи сердца всегда переполнены ненавистью к завоевателю. Договорившись между собой, короли определили своим владениям точные границы, и именно те, на которые как бы указала сама природа, отделив одно государство от другого морями, лесами или горами. Они уразумели, что чем менее протяженность королевства, тем лучше можно и управлять им. Мудрецы всех народов, собравшись вместе, составили общий договор, который принят был единодушно, и те принципы, кои один безнравственный человек в век железа и распутства назвал несбыточными мечтами честного человека,{132} претворены были в жизнь людьми просвещенными и добросердечными. Равным образом исчезли и пагубные перегородки, разделявшие людей по их верованиям. Каждый у нас относится к другому, как к брату. Будь он индус или китаец, но, ступив на нашу землю, он становится нашим соотечественником. Мы приучаем наших детей к мысли, что все люди вселенной — единая семья, живущая под бдительным оком всеобщего нашего отца. Такой взгляд на вещи, как видно, предпочтительнее всех остальных, ибо он распространился всюду с поразительной быстротой. Замечательные книги, написанные великими людьми, явились факелами, кои помогли зажечь тысячи других. Умножая свои знания, люди научились любить и уважать друг друга. С англичанами, ближайшими нашими соседями, нас связывают ныне теснейшие узы: два благородных этих народа забыли о взаимной ненависти,{133} бывшей не более как бессмысленным отражением личных распрей их государей. В наших науках, в наших ремеслах, да и во всем остальном мы тесно связаны между собой, и это в равной степени полезно для обеих сторон. Например, чувствительные англичанки как нельзя более подошли французам, которым присуще некоторое легкомыслие, а наши француженки поразительно смягчили меланхолический нрав англичан. Это разумное смешение наций стало плодотворным источником многих удобств и удовольствий, рождая новые идеи, которые легко воспринимаются и успешно проводятся в жизнь. И всеми этими великими переменами мы обязаны книгопечатанию,[116] просветившему людей.