Айрис Мёрдок - Единорог
Проявляя осторожность, Эффингэм тщательно подбирал слова.
— Трудно сказать. Она выглядит как обычно. Была совершенно спокойной и сказала, что ничего особенного не произошло. Тем не менее у нас состоялся немного странный разговор.
— Странный? Почему? Бренди? — Большая голова Макса приняла преувеличенные размеры, когда он нагнулся вперед, держа бутылку. Гладко отполированная лысая макушка Макса была отделена от его сильно морщинистого лица и шеи аккуратно подстриженным кружком серебристо-серых волос, так что казалось, будто он носит какую-то экзотическую шляпу. Прежде всего бросался в глаза его во сточный вид, словно его предки бормотали бесконечные псалмы в лавках или храмах Востока. В то же время его тщательно выбритое лицо бледного, пергаментного цвета, как у человека, мало бывающего на воздухе, носило спокойную абстрактную маску ученого, и только те, кто знал его очень хорошо, могли что-то еще в нем рассмотреть. Его большой нос с возрастом увеличился, погрубел и покрылся маленькими пучками черных волос, рот вытянулся и повлажнел, но голубые глаза по-прежнему сохраняли холодную ясность. Его руки, большие, волосатые, с широкими плоскими, похожими на лапы, пальцами, вселяли иррациональный страх в Эффингэма, когда он еще учился на последнем курсе. Это был большой грузный мужчина, но сутулый от артрита и долгого сидения за книгами. Теперь он редко покидал дом.
— Мне показалось, что она обратилась ко мне с какой-то просьбой.
— Тебе показалось? Ты не уверен?
— Нет, уверен. Но я точно не знаю, о чем она просила, и, возможно, слово приказ лучше, чем просьба, передает суть. Я разволновался и сказал, что хочу увезти ее. У меня не было намерения так говорить, просто выпалил непроизвольно. Она уклончиво отказалась. Затем обвинила меня в излишне романтическом отношении к ней и сказала, что мне следует более глубоко вникнуть в ее положение, потом заметила, что я, конечно, не смогу по-настоящему войти в него, и даже думать об этом опасно. Тогда я возразил, что еще не поздно и я попытаюсь понять ситуацию. Затем я сказал о том, как отчаянно она переживала создавшееся положение. Тогда она вскользь бросила, что не чувствует больше вины и вообще больше ничего не чувствует. А я пообещал быть менее романтичным и более покорным. Потом нас от влекли, и мы заговорили о другом.
— М-м-м. Я так и думал.
Эффингэм, несвязно рассказывавший о своих наблюдениях, быстро поднял глаза, не зная точно, как следует воспринять такой ответ, не был ли он своего рода выговором, но Макс, казалось, глубоко погрузился в мысли, устремив взгляд на фотографию жены.
— Видишь ли, временами, — продолжал Макс, и его голос стал хриплым и приглушенным, — временами, особенно зимой, все это представляется мне таким деликатным, что любое действие, в том числе и мое, окажется слишком грубым. Именно поэтому я никогда ничего не предпринимал.
— И что же?
— Не знаю. Конечно, ситуация зачаровывала меня, так же как нас всех. Но в известном смысле, мне кажется, я боялся ее.
— Боялись, что она будет нуждаться в вас?
— Боялся, что она помешает моей работе.
— Да, вы верны своей работе, — сказал Эффингэм. Он внезапно почувствовал тревогу. В тишине комнаты возникла угроза выговора. Он продолжил: — Вы верны своей работе. Книга почти закончена.
— Да, я намного ближе к завершению, чем дал знать Алисе. Она думает, что я погасну, как огонь, когда книга будет закончена.
— Этого не произойдет, — сказал Эффингэм. Затем у него возникло непостижимо болезненное предчувствие. — А когда книга будет закончена, вы пойдете навестить ее…
Макс ответил после непродолжительного молчания:
— Хотелось бы мне понять больше.
— Мне тоже, — сказал Эффингэм. Он протянул руку вверх через облака сигарного дыма, чувствуя себя подавленным, напуганным и расстроенным. Ему хотелось как-то облегчить тон разговора и нарушить тягостную задумчивость Макса. — Например, мне хотелось бы знать побольше о Джералде Скоттоу. — Это был предмет, о котором он твердо решил расспросить Пипа.
— Я становлюсь более действенным зимой, — тихо продолжил Mакс. — Тогда я могу думать. И конечно, размышлял и о ней. Иногда казалось, что простая реакция уместнее. Например, как у Алисы.
— А что Алиса? — с раздражением спросил Эффингэм. Теперь он жалел, что передал слова Ханны старику.
— Алиса просто в ужасе и считает, что необходимо что-то предпринять. Если она не говорит этого тебе, у нее, безусловно, есть на то свои причины.
— Гм, — пробормотал Эффингэм. Он знал, что Макс уже отказался от идеи женить его на Алисе. Ему было не безразлично знать, обсуждала ли когда-нибудь его Алиса. Он сказал:
— Конечно, это ужасно. После посещения Гэйза сегодня у меня возникло ощущение, будто я побывал в полицейском участке. Когда возвращаешься назад, начинаешь по-настоящему ценить свободное общество.
— Свободное общество? Это жалкая свобода! Свобода имеет ценность в политике, но не в морали. Правда? Да. Но не свобода. Это такое же непрочное понятие, как счастье. В морали мы все пленники, но название нашего лекарства не свобода.
«Все пленники», — подумал Эффингэм. — «Говори о себе, старик. Ты — пленник книг, возраста и плохого здоровья». Ему представилось, что Макс может каким-то странным образом получать утешение от зрелища, происходящего в соседнем доме. Этот плен — зеркальное отражение его собственного образа.
— Меня очень удивляет, почему я не реагирую проще. Думаю, это происходит отчасти из уважения к ее восприятию собственного положения, а отчасти потому, что мне, честно говоря, все это кажется по-своему прекрасным. Но это идиотский романтизм. Она была совершенно права в своем суждении.
— Необязательно, — сказал Макс. — Платон говорит нам, что из всех вещей, принадлежащих духовному миру, красота — единственное, что легче всего увидеть здесь внизу. Мудрость мы воспринимаем весьма смутно. Но красота вполне очевидна, и нас не нужно обучать любить ее. А так как красота — категория духовная, она внушает скорее благоговение, чем вызывает желание. В этом смысл рыцарской любви. Ханна красива, и ее история, как ты говоришь, по-своему прекрасна. Конечно, если нет других добродетелей, других ценностей — такое почитание может извратиться.
Забвение Максом всего связанного с Фрейдом было одним из тех обстоятельств, которые заставляли Эффингэма любить его. Он сказал:
— Не знаю, есть ли у меня другие добродетели. Думаю, мне следовало бы культивировать их в себе. Если бы мне удалось сосредоточиться на ситуации, объяснить себе, что она делает, я смог бы тогда по крайней мере принять какое-то участие, покориться ей, перестать извлекать удовольствие из ее одиночества. Когда вы сказали, что тоже думали об этом, вы имели в виду, что я должен прекратить наслаждаться таким положением?
— И это тоже среди прочего. Мы никак не можем прекратить использовать ее как своего рода козла отпущения. В известном смысле вот для чего она и предназначена. Она для нас — выразительный образ страдания. Но мы должны воспринимать ее как живое существо. И это заставит нас тоже страдать.
— Не уверен, что я понял, — признался Эффингэм. — Я знаю, нельзя думать о ней как о легендарном создании, прекрасном единороге…
— Единорог — это тоже образ Христа. Но нам приходится иметь дело с виновной особой.
— Вы действительно считаете, что она искупает вину за преступление?
— Я не христианин. Сказав, что она виновна, я имел в виду, что она такая же, как мы. И если она не чувствует вины, тем лучше для нее. Вина заставляет людей ощущать себя в заточении. Но мы не должны забывать, что преступление было. Чье именно, возможно, теперь уже не имеет значения.
— Для меня имеет, — возразил Эффингэм. — Хотя я еще не готов смотреть на нее как на виновную, если даже она и столкнула этого мерзавца с утеса. Жаль, что я сам не столкнул его. Мне невыносима мысль, что она должна страдать из-за него.
— Почему бы и нет? — спросил Макс. — Он в привилегированных отношениях с ней.
— Потому что он ее муж, да?!
— Я не это имел в виду. Потому что он ее палач.
— Привилегия? Вы хотите сказать, он тот человек, которого она имеет возможность простить?
— Простить — слишком слабое слово. Вспомни идею об Ате, которая была такой действенной для греков. Ата — возможность почти автоматического перехода страдания от одного существа к другому. Власть — форма Аты. Жертвы власти, а любая власть имеет свои жертвы, сами заражены. Они должны тогда передать это дальше, распространить свою власть на других. Это зло, и жестокий образ всевластного Бога — святотатство. Добро не полностью бессильно; чтобы стать таким, стать совершенной жертвой, должен быть иной источник силы. Добро не могущественно, но в нем Ата в конце концов гаснет, когда наталкивается на чистое существо, которое только страдает и не пытается передать дальше свои страдания.