Александр Грин - Волчок
Вы, люди, прожившие всю жизнь, не подвергаясь смертельной опасности, — должны, не осуждая меня за столь внимательное отношение в этом рассказе к подробностям обращения с волчком, вообразить себя на моем месте с тем масштабом времени, с каким осужден был я измерять ничтожный остаток жизни. Я, положительно, входил в подробности каждой минуты и даже секунды с не меньшей серьезностью и значительностью оценки их, чем в прежнее время — в события месяцев, годов и недель. Моя жизнь сосредоточилась в волчке, и я растягивал ее, насколько то было возможно, с целью дать совершиться чуду, если бы оно снизошло ко мне. Позже я убедился, что все чудеса — в нас, пока же, движимый борьбой надежды с отчаянием, я приготовлялся пустить волчок. Офицеры, сидя на стульях, с сигарами в зубах, молча наблюдали меня, изредка бросая фразы вполголоса; обостренный слух мой отлично улавливал смысл говоримого.
— Он струсил, — сказал один.
— Он колеблется, — согласился другой.
— Он что-то задумал, — ввернул третий.
Все они ошибались. Я не трусил, не колебался и не задумывал; я положился на милость судьбы.
— Раз, два, три! — сказал я с некоторым задором. — Вот ваш психологический эксперимент, господин Вальфельд, — он вертится! — и я, напружив мускулы, сдернул шнурок со всей возможной для меня силой.
При этом волчок едва не вырвался из руки; через мгновение он совершенно прямо, подобно пламени свечи в тихом воздухе, стоял на стакане, обманчиво неподвижный, ибо быстрота вращения была неуловима для глаз. Он не качался, не вздрагивал, не менял места на дне стакана, центробежная сила удерживала его в одной точке. Со временем эта сила должна была ослабеть, лишив волчок равновесия; пока же, находясь в зените, действовала прекрасно. Я, отступив немного назад, смотрел на эту игру смерти, принявшей образ волчка, с того рода спокойствием, какое является, надо думать, следствием утомления чувств.
Через окно, просвечивая в стакан и образуя подле него овальное светлое пятно, струились предвечерние лучи солнца.
Внимательно следя за волчком, я заметил в стороне от него как бы сверкающее сгущение воздуха. Оно расширилось, принимая форму детского лица, а затем всей фигуры ребенка, девочки восьми лет, в которой, ничем не обнаружив своего волнения, я узнал младшую свою дочь. Непривычный к галлюцинациям, я, однако, сообразил причину этого явления, так как волчок был любимой игрушкой ребенка, и я часто забавлял ее, доставляя невинный восторг, нам уже недоступный.
Призрак не исчезал. Он усердно тряс маленькой курчавой головкой, тянулся к волчку и заливался беззвучным смехом, тем самым, каким я любовался так много счастливых раз в минуты вечернего отдыха. Я оглянулся. Я хотел жить и, осматриваясь, изыскивал к этому способы, хотя бы и безумные. Когда я снова посмотрел на стол, видения уже не было, но вся тоска, пришедшая с ним, тоска по семье и жизни привела меня в состояние ярости — гнева, способного бросить безоружного на штыки. Окно было открыто. Под ним сиял сад, в дальнем конце которого стоял каменный сарай. Сбоку, почти рядом со мной стоял офицер, выдвинувшись несколько вперед меня. От моей руки до кобуры его револьвера было не более фута.
Зная, что меня все равно убьют, я не колебался более, но и не торопился. Волчок, лишь вздрагивая слегка, обещал мне еще минуту нужного времени. Я приблизил к кобуре руку, не меняя направления взгляда, устремленного на волчок, и отстегнул ее с воздушностью прикосновений карманника; затем, действуя с невероятной быстротой мысли, отчетливо, как на счетах, подсказывавшей мне движения, зоркость их, их экономию, — расчет и точность, — бросился очертя голову во внезапно наступивший вихрь выстрелов, суматохи, вскриков, шума и ярости.
Волчок, жалобно зазвенев о стакан, свалился на стол, а затем на пол. Одновременно с его падением я вырвал из кобуры револьвер под судорожно хлопнувшей о бок офицерской рукой и выстрелил прусаку в голову. Он, отскочив, упал. Следующий выстрел я пустил в сомкнувшийся впереди меня полукруг лиц, вспыхнувших от неожиданности, подобно пороху на костре; затем, отбежав к окну, третьим выстрелом повалил Вальфельда, сабля которого уже рассекала воздух над моей головой. Стол, опрокинутый людьми, бросившимися ко мне по прямой линии, с грохотом пополз к окну и образовал собою как бы мгновенный барьер — заграждение на момент, коего мне было, однако, совершенно довольно, чтобы прыгнуть со второго этажа вниз, не будучи схваченным. Когда я прыгал, на шею мне упали осколки верхнего стекла, раздробленного одной из пуль, пущенных сзади. Я спрыгнул благополучно в траву, присел от толчка, но не упал и, делая на бегу скачки то в одну, то в другую сторону, скрылся в деревьях.
Признаюсь, совершая эти безумные поступки, могущие причинить мне, в конце концов, еще более мучительную и жестокую смерть, чем расстрел, я действовал без всякого определенного плана, мною двигал инстинкт самосохранения, окрашенный гневом и возмущением. Я бил, так сказать, стену лбом и ничего более. Повязка ужаса с утра стягивала мое сознание, и я пытался сорвать ее, хотя бы на мгновение, действиями более отчаянными, чем решительными. Втайне я чувствовал, конечно, всю шаткость своего положения, но находил спасительное рассеяние в стремительной вакханалии этих секунд — свалки, прыжка и бегства.
Сравнительно невысокий забор я мог перескочить быстро, но, благодаря остатку сообразительности, не сделал так: на улице меня схватили бы многочисленные встречные патрули и погоня сзади.
Я помчался к сараю: он был разделен внутренними каменными перегородками на три полутемных помещения; единственным их освещением служили узкие отверстия в задней стене, на высоте глаза, устроенные более для проветривания. Здесь хранились фрукты, садовые инструменты; в третьем отделении стояла часть мебели, не поместившейся в нашей квартире. Двери сарая, обысканного еще утром солдатами, были не заперты.
Я забежал туда, где стояла мебель, и, тотчас же навалившись всем телом на дверь, открывавшуюся внутрь, завалил ее громоздкими старыми креслами, табуретами, комодом, платяным шкафом и всем, что было в сарае.
Крики и бешеный стук прикладов о дверь сливались с поднятым мной грохотом разворошенной мебели в истинные раскаты грома. Мои силы учетверились. Я проделал операцию укрепления двери с быстротой гиганта, которому моя мебель показалась бы, конечно, игрушечной. Укрепив дверь, я схватил валявшуюся в углу жестяную лейку, разорвал ее руками и вбил с помощью кирки кусок жести в отверстие задней стены, дабы сквозь него не влетела пуля.
Стало совсем темно. Остановившись, наконец, я заметил, что весь дрожу, трясусь, как если бы стоял на телеге, прыгающей по камням. То было следствие не страха, а потрясения и даже неистовства, вынужденного оставаться пассивным. Среди множества голосов, кричавших снаружи, я различил новые звуки — треск стали, и понял, что это — движение ружейных затворов. Несколько залпов неизбежно должны были разбить дверь. Я отошел дальний угол.
В этот момент, позади двери как бы раскололось огромное полено, и щепки, выбитые из мебели, разбитой залпом, брызнули мне в лицо.
Я приготовился к схватке, судорожно перекидывая револьвер из руки в руку. Здесь память меня оставила, и я ушел во тьму и тишину обморока, поборовшего, наконец, как ни прискорбно сознавать это, нервную силу…
Впоследствии я узнал, что к местечку подошел русский отряд и неприятель покинул меня за моей баррикадой, сочтя отступление более важным делом, чем убийство мирного жителя, борющегося за жизнь.
Мне кажется, что эту жизнь я получил не совсем даром. Но я перестал улыбаться.