Андрей Хуснутдинов - Гугенот
Задев плечом «Девятый вал», он едва успел подхватить тяжеленную раму картины и прижать ее к стене. Он попытался вернуть репродукцию на место, но, сколько ни скреб по стене багетом, так и не смог наживить невидимой веревки на невидимый гвоздь. Он испачкал щеку пыльным грозовым небом, опустил картину на пол и отложил пистолет. На темных обоях после Айвазовского остался светлый след.
В этот момент прозвучал мелодичный сигнал домофона.
Подорогин поднял картину и обмер: светлый след, повторявший очертания холста, был заклеен другой репродукцией. Так же, как экран телевизора, ее края оказались обведены жирным красным маркером. Это был увеличенный черно-белый стоп-кадр. В правом нижнем углу расплылось точное, вплоть до десятой доли секунды, время съемки. Посредине, под расфокусированным, срезанным наполовину Айвазовским, сидел на корточках и пытался закрыться локтем от направленного на него ствола с глушителем Тихон Самуилович.
Сигнал домофона повторился. Кто-то барабанил пальцами по косяку.
Не выпуская картины из рук, Подорогин попятился — на полу у стены зиял меловой контур лежавшего на боку человека. На уровне плеч чернела подгустевшая маслянистая кровь. Подорогин отставил Айвазовского, встал на одной ноге и провел рукой по ступне. На ладони остался мел.
Он подобрал пистолет и на цыпочках приблизился к домофону. Для того чтобы увидеть звонившего, ему пришлось содрать с экрана приклеенную бумажку.
Этот боец ему был незнаком. Фоторобот, хоть на доску: бобрик, маленькие, почти невидимые подо лбом глаза, плоские, вбитые в череп уши. Как видно, и боец впервые оказался перед дверью квартиры Тихона Самуиловича — правая, и без того оттянутая широкоугольным объективом чуть не до земли рука его удлинялась пистолетом с глушителем.
Подорогин возвратился в гостиную и встал у мелового контура. Где-то за домом булькала автомобильная сирена. Прежде чем в прихожей чуть слышно щелкнул замок и в два приема, с предательским чмоком разошлись полоски дверного уплотнителя, он вдруг подумал: а что, выйти сейчас к этому стриженому ангелу, покончить враз со всем? И вновь, как на скотомогильнике, явилась откуда-то неизъяснимая уверенность в том, что пуля неспособна убить его. Нет, он бы не умер ни при каких обстоятельствах, пускай бы и тело его затем растворилось, утонуло в меловом контуре на полу.
Подорогин затаил дыхание. Из прихожей не доносилось ни звука. Сунув пистолет под пальто, через полу он передвинул затвор и установил предохранитель в боевое положение. Ему стало ясно, что насторожило стриженого: его, Подорогина, ботинки, подплывшие талой водой. Однако раздумывал стриженый над ботинками много меньше, чем того следовало ожидать, если вообще их заметил. И тотчас, подобно звуку разрываемой бумаги, хрустнула и заволновалась тростниковая занавеска. Не торопясь, как в тире, Подорогин поднял пистолет. Сначала из-за косяка вырос исцарапанный глазок макаровского глушителя, затем с глубины вытянутой руки — притушенное тенью, бугристое, вымаранное в чертах лицо. Не дыша, Подорогин дважды выстрелил. Еще с полминуты, оглушенный, он целился в дверной проем. От запаха пороха першило в носу. Сквозь звон в ушах постепенно прорастал плоский шум телевизора и отголоски верхнего застолья. Обождав еще немного, Подорогин продвинулся на середину комнаты.
Стриженый лежал на груди, уткнувшись теменем в обрызганную мозгами дверь подсобки. «Макаров» каким-то чудом очутился у него на пояснице. Пахло мочой. Натекла большая лужа крови. Убитый оказался разут. В шерстяном носке на его правой пятке цвела луноподобная прореха.
Подорогин подумал, что не сможет выйти из гостиной, не испачкавшись. Однако он не только вышел, не испачкавшись, но умудрился, не испачкавшись, завладеть оружием, бумажником и телефоном своей нежданной жертвы.
И лишь в подъезде ему стало дурно. Он уперся плечом в стену и размеренно дышал ртом. «Easy money…» — вертелось в голове. У него был ошеломительный пульс и влажные ладони. «Пусть бягу-ут неуклюжа!» — послышался сверху страшный надрывный вопль, заглушённый не менее страшным, грянувшим на весь дом взрывом хохота.
Подорогин спустился во двор. У поваленного гриба песочницы стоял «гелендваген» с зажженными подфарниками. В задраенном салоне, включенная на полную громкость, гремела попса. Безмолвная фигура наносила методичные удары палкой по перекинутому через остов качелей ковру.
Под окнами фасада Подорогин проскользнул в соседний двор. Тут его все-таки стошнило. Вокруг чадящего костра на бутылочных ящиках сидели бомжи. Несло анашой и помоями.
— Во колбасит… Да ты снежком-то, снежочком ополоснись.
Подорогин зачерпнул снега, но сразу стряхнул с руки грязную, пропитавшуюся аммиаком ледяную массу. У костра засмеялись. Подорогин вытер ладонь о ствол дерева и молча взглянул на чадивший, сыпавший искрами огонь.
Смех мало-помалу стих — один за другим бомжи оборачивались на пистолет с глушителем в его руке.
Пустой поезд метро застрял в точности перед станцией, где ему следовало выходить, и Подорогин, испытавший поначалу приступ беспомощной, безадресной злобы, ни с того ни с сего заснул.
Несколько раз ему мерещилось, что он выходит на усеянный траурными цветами перрон. Когда же это произошло на самом деле — то есть когда он не увидел по выходе из вагона признаков похоронной символики, — и клевавший носом милицейский старшина, отлепившись от мраморного столба, вежливо испросил у него, который теперь час, он все-таки не на шутку решил, что настоящее пробуждение ему еще только предстоит. Мизерное это происшествие подействовало на него умиротворяюще. События последних дней переходили границы бытия. Или, напротив, выталкивали, перемещали за эти границы его самого — какая разница?
Пять или шесть раз начинал звонить телефон стриженого, пока Подорогин не выключил его. В толстенном крокодиловом портмоне убитого оказалась неимоверная сумма: семь с половиной тысяч долларов и тысяч пятнадцать рублей. Всё новыми, застревающими на пальцах купюрами. В потайном кармашке на кнопке Подорогин обнаружил свою фотографию. Вырезанные из того же «поляроидного» комплекта снимки были прикреплены к его прошлогодней анкете для оформления шенгенской визы.
Приняв душ, он спустился в VIP-ресторан (обычный был закрыт с одиннадцати) и заказал ужин.
— Пить? — поинтересовался официант.
— Ну да, — удивился Подорогин.
Минуту спустя на столе возник графин с водкой. Подорогин велел убрать графин, пригласил опешившего парня наклониться к нему и по слогам, под запись, попросил принести запечатанную бутылку «Хеннесси». При этом своими глазами он видел, как вместо заказа официант начеркал в перекидной книжице всклокоченного висельника с растопыренными конечностями.
В полутемном зале, подолгу застревая у столиков, дефилировал долговязый скрипач. Когда он направлялся с замысловатой улыбкой к Подорогину и тот, жуя, решал про себя, гнать мерзавца просто так или дать ему денег, в сюртуке у музыканта замурлыкала сотка, он задел инструментом кадку с пальмой и растворился в сумерках кухни. Подорогин провел рукой по карманам. Свой телефон он забыл в номере. Впрочем, какой именно? Его новый был отключен, на старый, с тех пор как они расстались с Печкиным, еще никто не звонил, а на тот, который пару часов назад он добыл из кармана стриженого, звонили исключительно по душу покойного.
Он хотел заказать в номер еще одну бутылку коньяку, однако вовремя вспомнил о треснувшем чреве холодильника, и прихватил со стола початую.
Сообщений о новых звонках не оказалось ни на одной из трубок, зато на телефоне стриженого чернела свежая SMS-ка.
Известие было коротким: «Zemlya tebe puhom».
Подорогин собрался принять ванну, но, не найдя пробки для сливной горловины, стоял упершись лбом в зеркало умывальника.
Из верхнего номера с плоским плеском низвергся унитазный поток, зашумел водопроводный кран. Тотчас раздался чей-то раздраженный вопль: «Что?!» Шум воды сошел, в направлении комнаты прогремела нервная вереница шагов. «Что?!» — повторился тот же раздраженный вопль глуше.
Подорогин уселся на холодном кафельном полу и поставил бутылку между ног. Столь потрясающего, совершенного ощущения одиночества он еще не испытывал в жизни.
Незадолго до смерти Штирлиц предъявил ему мятую жестяную полоску, вырезанную из донышка пивной банки. На полоске была нанесена дата годности напитка.
— Вот смотришь — человек, — пояснил тогда Штирлиц. — Упакован что надо. Карьера за горизонт. А срок годности — вышел. Скис мужик. Кроме упаковки, у него и не осталось-то ни шиша. Полный гугенот. Но, вместо того чтоб в яму с известкой, в печь, его — в чемпионы, в директора. Потому что главное — доползти до отметки, до пьедестала, чтоб сдохнуть, замумифицироваться на нем. А скажи: завонялся, товарищ. Ухлопает ведь. Выжжет за десять кварталов малейшие сомнения. Понимаешь?.. Поэтому, Вась, закон: прошел срок годности — в яму, камрад. В печь. В тартарары. Нет кондиции — нет человека. Есть имярек, тара, поле для имени. Не-ет, прошел срок годности — вилькоммен, твою мать…