Джордж Оруэлл - Все романы в одном томе (сборник)
Существование опустилось до невероятной, просто невозможной степени «свинства». Но что особенно терзало и унижало Элизабет, так это материнская мастерская. Принадлежа к разновидности дам, не способных жить без прислуги, мать суетливо, с одинаково бесплодным результатом металась между живописью и хозяйством. Нерегулярно посещала «студию», где под руководством мэтра – новатора, чей стильный метод основывался на грязных кистях, – мусолила мутноватые натюрморты, а дома слонялась среди закопченных чайников и сковородок. Вид материнского жилища более чем угнетал, он виделся Элизабет воплощением зла, мерзостью сатанинской – затхлый, пыльный свинарник, пол завален книжками и журналами, кучи сальных кастрюль на ржавой газовой плите, не убиравшаяся до полудня постель и всюду под ногами либо банки смывавшей краску скипидарной жижи, либо плошки с холодной чайной заваркой. Едва переступив порог, Элизабет вскипала:
– Ну мама, миленькая, как так можно? Ты оглянись вокруг, это же ужас!
– Ужас, дорогуша? А что? Выглядит неопрятно?
– Неопрятно! О, мама, разве обязательно ставить блюдце с овсянкой на кровать? И вся эта грязища. Кошмар, стыд какой! Представь, что кто-нибудь войдет.
Взгляд матери при малейшем намеке на необходимость ее трудовых действий устремлялся в дали иных миров.
– Моим собратьям, дорогуша, не до того. Мы ведь художники – богема! Людям не понять, как нас захватывает творчество. Ты, дорогуша, не наделена душой артиста.
– Надо хоть пару кастрюль вымыть. С ума меня сведет твое жилье. Куда делась посудная мочалка?
– Мочалка? Дай подумать, совсем недавно она мне попадалась. Ах да! Я ею оттирала мою палитру. Ничего страшного, пополощи сначала в скипидаре.
И пока Элизабет мыла и подметала, мать садилась марать бумагу угольным грифелем.
– Какая ты прелесть, дорогуша. Ты изумительно практична! В кого бы это? А я! Я вся в искусстве. Внутри какой-то океан, поглотивший мелочи жизни. Вчера я за обедом придумала вместо посуды использовать «Новый журнал». О, гениально! Хочешь чистую тарелку – просто срываешь грязную страницу и…
Друзей в Париже у Элизабет не завелось. Компанию матери составляли дамы того же пошиба или пожилые, невзрачные и небогатые холостяки, увлеченные изящными ремеслами вроде резьбы по дереву и росписи кувшинов. Из прочих рядом были только иностранцы, а всех их (по крайней мере окружавших ее, дурно одетых, не умевших держаться за столом) Элизабет презирала. Оставалась одна отрада – иллюстрированные журналы в Американской читальне на рю Делизе. Она просиживала там часами: устраивалась у окна и мечтала, листая «Болтуна», «Осколки», «Модный силуэт», «Театр и спорт».
Не фотографии – картины рая! «Встреча. Гончие на лужайке Чарльтон-холла, прелестного уорикширского поместья лорда Барроудена». «В парке. Миссис Тайк-Боулби со своим догом Кубла Ханом, чемпионом летней выставки в Крафте». «На пляже в Каннах. Слева направо: мисс Барбара Пилбрик, сэр Эдвард Тук, леди Памела Уэстроп, капитан Таппи Бенакр».
Дивный, дивный мир! Дважды встретились лица соучениц по шикарной школе, и сердце ее сжималось. У бывших подружек все: лошади, автомобили, мужья в мундирах придворного конногвардейского полка, а она тут, прикованная к жуткой поденщине, жуткому пансиону и жуткой матери! Но неужели нет спасения? Нет надежды вновь вернуться к благопристойной жизни?
Вполне естественно, что подле своей матери Элизабет прониклась здоровым чувством отвращения к искусству, а склонность слишком много рассуждать («умничать») обрела для нее значение явственного «свинства». Как подсказывало ей чутье, настоящие приличные люди – те, что охотятся с борзыми, ездят на скачки, плавают на яхтах, – не умничают, не занимаются всяким вздором художества и сочинительства, не разглагольствуют про гуманизм-социализм. «Умник» в лексиконе Элизабет стало словом ругательным. И нескольких все же мелькнувших вблизи поэтов, художников по призванию, променявших солидную службу на вольность в нищете, она презирала даже яростнее, чем убогих материнских мазилок. Отвергнуть все прекрасное и благородное ради невесть чего – грех, гадость, низость. Жутко остаться старой девой, но лучше, в миллион раз лучше замужества за таким типом!
На втором году проживания в Париже мать Элизабет внезапно скончалась от отравления трупным ядом. Странно, впрочем, что она не погибла по этой причине гораздо раньше. Элизабет осталась одна, с капиталом менее сотни фунтов. В сочувственной телеграмме из Бирмы брат отца и его супруга приглашали племянницу к себе, обещая прислать подробное письмо.
Сочинение этого письма заставило миссис Лакерстин провести немало времени, задумчиво склонив изящную змеиную головку и покусывая черенок пера.
– Мы, разумеется, обязаны приютить ее хотя бы на год. Боже, сколько забот! Однако девушки, если уж не совсем дурнушки, обычно успевают за год найти себе мужей. Но как же написать об этом, Том?
– Да прямо напиши, что тут ей проще подцепить чертова муженька. Чего еще?
– О, дорогой, ну что ты говоришь!
И миссис Лакерстин написала:
«Городок у нас, разумеется, маленький, к тому же по долгу службы мы часто уезжаем в джунгли. Боюсь, здесь может показаться скучно после всех, несомненно, изумительных парижских развлечений. Но неким образом и наша глушь благоприятна для юных леди, которых тут буквально боготворят. Наши джентльмены столь одиноки, они чрезвычайно ценят общество милых соотечественниц…»
Элизабет на тридцать фунтов накупила летних нарядов и немедленно отбыла.
Через Ла-Манш судно со свитой резвящихся дельфинов вышло в открытое море, а из лазурных морских вод – на изумрудные просторы Индийского океана. Корпус лайнера, разрезая волны, поднимал стаи пугливых летающих рыб, ночами океан фосфоресцировал и корабельный нос светился зеленой огненной стрелой. Элизабет «обожала» жизнь на борту. Обожала танцы по вечерам, коктейли, которыми ее наперебой угощали, очаровательные игры, от которых, правда, она несколько уставала, причем всегда как-то одновременно с прочей веселившейся молодежью. Совсем недавняя кончина матери даже не вспоминалась. Во-первых, Элизабет никогда не питала к родительнице особо нежных чувств, а во-вторых, здесь ведь никто не знал о ее прошлом. И это было так чудесно – после двух лет постыдного, убогого существования упиваться расточительным светским шиком (не то чтобы все пассажиры действительно являлись богачами, но пароход обязывает проявлять привычку к роскоши). Она уже заранее любила Индию, которая ей очень ясно представлялась по рассказам новых знакомцев, даже выучила ряд самых необходимых туземных слов: чал (поезжай), джалди (быстро), сахиб-лог (господа) и т. п. Ей уже не терпелось окунуться в атмосферу клубов, где веют опахала и неслышно снуют почтительные слуги в белых тюрбанах, а неподалеку, на армейских плацах, элегантно галопируют играющие в поло усатые загорелые офицеры. В общем, все почти как у настоящих аристократов.
По зеленым зеркальным волнам, на которых грелись змеи и черепахи, пароход вошел в порт Коломбо. Судно окружила флотилия сампанов с дочерна смуглыми гребцами, чьи орущие рты кровожадно алели соком бетеля. Крича и отпихивая друг друга, они пробивались к спущенному трапу. Два гребца, сунувшись прямо в проход, завопили навстречу Элизабет:
– Не ходи с ним, мисси! Он плохой, не бери его!
– Не слушай, мисси! Это черный, подлый – всегда ложь говорит!
– Ха! Сам-то кто? Гляди-ка, мисси, какой белый! Ха-ха!
– Эй вы, молчать, сейчас обоим дам по шее! – прикрикнул муж подруги Элизабет по путешествию, плантатор. Сев в одну из парусных плоскодонок, они поплыли к солнечной пристани. Их лодочник, обернувшись к проигравшему конкуренту, послал в его сторону сочный, по-видимому, долго копившийся во рту плевок.
Земля Востока. С берега обдало густым зноем, дурманящим ароматом кокосов, сандала, имбиря и корицы. Друзья свозили Элизабет в курортное предместье Маунт-Лавиния, где они искупались в пенистой, как кока-кола, тепловатой воде. Спустя неделю пароход прибыл в Рангун.
Заправлявшийся дровами поезд на Мандалай медленно полз через иссохшую равнину с волнистой каймой дальних синих холмов. Дым паровоза стоял неподвижным белым султаном, багрово сверкали развешенные на веревках связки перца чили, порой почва, словно дыханием великана, плавно вздымалась горбами белевших пагод. Внезапно пала тропическая ночь. Поезд, пыхтя и сотрясаясь, тормозил у маленьких станций, из темноты неслись дикие крики; сновавшие в отблесках фонарей полуголые мужчины с пучками высоко завязанных волос казались Элизабет чертями из преисподней. Потом состав еле-еле трясся сквозь лес, и невидимые ветки скреблись о стекла окон. До Кьяктады добрались около девяти. На станции ждали дядюшка, тетушка, автомобиль мистера Макгрегора, а также слуги. Тетя, подойдя первой, коснулась плеч племянницы узкими вялыми руками и легонько чмокнула в щеку: