Геннадий Якушин - Волк
— Опять водку, что ли, пить? — спрашиваю я.
— Комсомольцам мы не ставим, — с издевкой отвечает Федор.
А Слава становится за моей спиной и, подталкивая меня своей огромной лапищей, бубнит:
— Ну, пошел, пошел, чего стоять-то зря.
Мы переходим улицу и заходим во двор, заваленный строительным мусором. Кроме вспугнутых нами кошек, здесь никого не видно. Уныло, пустыми глазницами смотрят окна. А из раскуроченных дверных проемов тянет мертвой сыростью.
Внезапно я получаю сзади мощный удар Славы и лечу в сторону Мирона, тот бьет меня в солнечное сплетение. Затем я нарываюсь лицом на кулак Федора и падаю в снег.
— Стоп, мужики, лежачих не бьют, — слышу я голос Мирона.
Я чуть приподнимаюсь на локтях и утыкаюсь в три пары грязных, разношенных ботинок. Взгляд мой скользит выше, по мятым, потрепанным брюкам. Я встаю на одно колено и вижу телогрейку, два стареньких демисезонных полупальто и, наконец, смеющиеся рожи. Миг, и я, оттолкнувшись от земли всеми четырьмя конечностями, выпрыгиваю из окружения.
— Заплутался ты, Генк, — хохочет Федор. — Заплутался!
— Кончайте ржать, суки рваные! — кричу я.
А они еще громче заливаются, аж заходятся от смеха. Плохо это или хорошо, но только все еще сидит во мне старое, воровское. Я выхватываю из кармана нож-прыгунок и давлю, где следует. Щелкнув, выскакивает лезвие, и мои кореша тут же стихают. Щелчок этот доходит до них сразу, словно я не пружину ножа-прыгунка нажимаю, а какие-то кнопки в них самих. Я знаю, что все они деревенские, но, видно, в Москве уже пообвыклись, и им стали не в новинку разные звуки и щелчки, какие можно услышать в закоулках города; и этот негромкий коротенький щелчок многое им сообщает обо мне, и они пятятся.
— Объясните, в чем дело? — уверенно и спокойно спрашиваю я и убираю нож в карман.
— Мать мне написала: неужто, сынок, ты все еще подсобный на заводе? — говорит Федор. — А я ей отписал: нет, мама, я уже не подсобный, я теперь слесарь-инструментальщик. Это такая специальность, с которой нигде не пропадешь. А написал я так, потому что меня пообещал перевести в инструментальщики сам начальник цеха. Но никаким инструментальщиком я не стал, а как был подсобным, так и остался. Им стал ты.
— Ты дорогу Федьке перебежал! А еще плакался перед нами, хорек вонючий, сиротой казанской прикидывался, — набрасывается на меня Слава.
— Это тебя Игорь Николаевич за простака держит. А я сразу понял, что ты не тот, за кого себя выдаешь, — поддакивает Славке Мирон. — Но хоть что-то человеческое в тебе есть? — И, не дождавшись моего ответа, завершает: — Ладно, не будем политпросветом заниматься. Мало мы тебе дали. Но мы памятливые.
Я отворачиваюсь от троицы и молча иду со двора.
«Суки, — думаю я про себя. — А хрен им! Что я, собственно, виляю? Все, что я делаю, все правильно!»
Однако настроение у меня после этой встречи не лучшее. И дома, когда отец с матерью начинают выяснять, откуда у меня на лице синяки, я в ответ рычу:
— Есть синяки, нет синяков на моей физии — мое дело! Я взрослый человек. И какая у меня судьба есть, такая и есть. И без вас у меня хватает бед и прочих обстоятельств.
Расходимся мы по разным комнатам, стыдясь друг друга.
Между мной и родителями вырастает мертвящая глухая стена. К тому же наш инцидент, как метастазы, расползается по всему дому и куда-то уходят из него семейная теплота, нежность и веселье. Родители и братья начинают сторониться не только меня, как прокаженного, но и друг друга. Все становятся раздражительными.
Однажды утром я слышу крик матери:
— Ты меня ненавидишь! Ты жесток со мной!
— Шура, с чего это ты вдруг разошлась? Успокойся, — раздается голос отца.
— Сколько я могу терпеть?! — визжит мать. — Что за привычка у тебя разбрасывать всюду грязную одежду? И ребята с тебя берут пример. Ты это делаешь нарочно!
Все заканчивается ее рыданиями и громким стуком двери уходящего на работу бати.
Я избегаю их обоих. Больше я избегаю отца. Он и раньше не сюсюкался ни со мной, ни с братьями, но он был открыт, доступен, всегда вникал в суть наших ребячьих проблем. А нынешние его сухие нравоучительные беседы можно соотнести лишь с надписями на стенах и столбах: «Стой! Высокое напряжение!», «Курить — здоровью вредить», «Пьянству — бой!». При этом лицо его серо и неподвижно. Когда батя дома, Валера с Володей сами прекращают игры и смолкают.
Во время обеда отец, как и прежде, сидит во главе стола, и мать продолжает подавать ему первому тарелки с едой. И он, как всегда, рассказывает о своем прошедшем рабочем дне. Но теперь то, что он говорит, никому не интересно. После обеда батя устраивается на диване, обложившись книгами и газетами, и делает вид, что читает.
Мне до боли жалко отца. Куда делся командир с зычным голосом, решительный и быстрый, как молния, певун, танцор и весельчак, верящий в меня и мгновенно протягивающий мне руку помощи. Поднимается во мне нежность и к матери, убирающей со стола.
Однако вскоре возникает дело, которое начинает жечь мою душу, вызывает во мне страсть, одержимость. Все остальное перед ним блекнет. Мне кажется, что наступает мой час.
Он появляется в цехе совершенно неожиданно. Ему уже под сорок. На нем пальто с поясом и фетровые белые сапоги — бурки. Такие сапоги обычно носят руководители на периферии. Голова несколько откинута назад. Он подходит к моему верстаку и спрашивает:
— Вы Геннадий Якушин?
— Да, — отвечаю я. — А в чем дело?
— Мне вас рекомендовал мой знакомый, присутствовавший на новогоднем концерте в заводском клубе. Ваше выступление ему очень понравилось, — говорит он. — Я Аркадий Ефимович Тонников — актер.[10] Я из Тара, что на слиянии рек Иртыша и Тара. Хочу для начала в Москве организовать при заводе театральную студию. Вас не затруднит зайти после смены в клуб?
— Зайти в клуб не проблема, — усмехаюсь я, — но мне кажется, что-то ваш знакомый напутал. Я на концерте пел, а не стихи читал.
— Отнюдь. И вот что я скажу, Геннадий. Вы разрешите к вам так обращаться?
— Почему же нет! Называйте.
— Актер — он есть или его нет. Вот и все. Вам понятно? И еще скажу вам на прощание. В вашем лице есть что-то благородное и держитесь вы, как ас.
Вечером мне делать все равно нечего, и я иду в клуб.
— Вы читали комедию Грибоедова «Горе от ума»? — с лету задает мне вопрос Тонников, как только я появляюсь в клубе.
— Не читал, а что? — отвечаю я вопросом на вопрос.
— Какое счастье, что вы не читали. Мы вместе будем прямо сейчас читать эту комедию. Вместе! Раздевайтесь.
Он открывает небольшую книжечку и торжественно произносит:
— Действующие лица… — Аркадий Ефимович читает спокойно и невыразительно, но его ровный голос проникает в мое сознание и что-то задевает там. Мне интересно.
Два вечера я слушаю его, а на третий — мы делимся впечатлениями.
Тонников говорит:
— Геннадий, вы, наверное, удивитесь, но меня уже очень давно мучает загадка. А кто же такой Чацкий? Правда, его мировая литература ставит рядом с образами «опасных мечтателей» — с Дон Кихотом, Гамлетом, насмешливым и одиноким Альцестом. Я в какой-то мере с этим согласен, но не во всем.
— А меня, знаете, — в тон Аркадию Ефимовичу пускаюсь я в рассуждения, — здорово злит предательство Софьи. Чацкий ее любит, а она пускает слух о его сумасшествии. Как верить после этого женщинам? А кому толкает Чацкий свои мысли, кому их говорит — Фамусову, Скалозубу, Молчалину, на бале — бабулям?..
В течение месяца театральная студия Аркадия Ефимовича почти полностью оказывается сформированной. И он принимает решение ставить комедию «Горе от ума». Мне Тонников доверяет роль Чацкого. Он объясняет это так:
— Мне кажется, что наряду с благородством внутри вас зверь. Вы замечали за собой, что вы ходите, как зверь? Сильный и бесшумный. Знаете, а это интересно. Зверь, одинокий волк, флажками красными обложенный. А почему бы и нет? Это как следует надо продумать. Как выразился Пушкин, по своей «нагой простоте» комедия — произведение новаторское.
Из его слов я ничего не понял.
Прошло время. Из студии я не ухожу. И самое удивительное в том, что я после занятий со Светой достаточно благополучно сочетаю театральную студию с учебой и работой. И нигде у меня не появляется проколов. Большую часть времени я провожу вне дома и сплю по пять-шесть часов. Я продолжаю встречаться со Светой, но только у себя дома. Возможности для повторения новогодней ночи у нас нет. Видимо, это и является одной из причин того, что мы постоянно ссоримся в последнее время.
В один из вечеров в гримерной клуба, где стены вместо обоев оклеены афишами, мы пьем чай из огромного самовара. Мы — это Виктор Сизов, представительный мужчина, работающий электротехником, будущий Фамусов; Тамара Коробец из заводоуправления, ей предложено сыграть Софью Павловну; худой и длинный Женя Гридин из конструкторского отдела, намеченный быть Молчалиным, и я. А вообще-то в комнате сидит человек пятнадцать.