Анатолий Домбровский - Черная башня
— А это, конечно, большой порок, не так ли?
— Это взгляд лишь с одной стороны, без ощущения объема, полноты истины.
— Боюсь, что мы поссоримся, Майкл, — сказал Глебов. — Но это будет глупо: потому что не время и не место… Кстати, — вспомнил Глебов, — какой совет вы хотели мне дать?
— Совет? Ах, конечно, конечно. Совет… А совет заключается вот в чем, Владимир Николаевич: правдой и неправдой возбуждайте в людях надежду. Безнадежность — краткий путь к безумию. Я так боюсь, что вы увидите наших друзей обезумевшими. Надежда правдой и неправдой! Вот и все.
— Да, — согласился Глебов. — Но вы уже сказали об этом, Майкл: я не забыл ваш рассказ об экспедиции на неведомую планету.
— Спасибо. Но не пытайтесь создать волшебный препарат, Владимир Николаевич. Мы давно разъедены скепсисом и не поверим вам.
— Препарат создавать не буду: у меня уже есть этот препарат.
Селлвуд горько засмеялся.
Пришел студент Коля и сказал Глебову по-русски:
— У Толика истерика. Он бьется головой о стенку, плачет и все время твердит, что он сказал правду. Не могли бы вы, Владимир Николаевич, дать ему что-нибудь успокаивающее?
— Да, конечно, — ответил Глебов. — Сейчас приду.
Ладонщиков успокоился не сразу, хотя действиям Глебова, сделавшего ему укол аминазина, не сопротивлялся. Только бубнил непрестанно:
— Мне это не поможет. Мне теперь ничего не поможет.
— Поможет, поможет, — терпеливо отвечал ему Глебов. — Непременно поможет. У вас такие прекрасные вены. Шланги, а не вены.
После укола Ладонщиков принялся твердить другое:
— Но я действительно видел. Я отлично видел, что ниточка ушла за красную черту. И дозиметр не был испорчен. Это я потом свернул ему голову. Чтоб никто не узнал.
— А зачем же сказали? Вот и молчали бы, — сказал Глебов.
— Не мог, Владимир Николаевич. Не было больше сил носить в себе такое.
— Вы такой сильный и вдруг: не было сил. Чепуха это, Толя. Надо было терпеть. Тяжела ноша, но перекладывать ее на плечи ближних — поступок совсем не геройский.
— Но ведь все должны знать. Это же касается всех, — не соглашался Ладонщиков. — Все получили смертельную дозу. Ведь это что-то значит? Надо же что-то делать!
— Что делать, Толя? Ведь если то, что вы сказали, правда, то мы уже все мертвы. Что могут делать мертвые люди?
— Мертвые?!
— Разумеется. У мертвых нет надежды.
— Нет надежды?!
— Не повторяйте мои слова, как попугай, Толя. Прав мистер Селлвуд: дозиметр был испорчен. Дозиметр был испорчен!
— Но как он может это утверждать?
— А как вы можете утверждать обратное? А главное — зачем?
— Что значит — зачем? Но это истина!
— Нет, не истина. Дозиметр мог быть испорчен. Вы могли ошибочно определить его показания. Вы, наконец, просто врете, будто знали, что у вас в руках был дозиметр. Вам стыдно признаться, что приняли его за авторучку, хотели снять колпачок и, как верно сказал ваш друг, свернули ему голову. Вы невежда, Толя. Это, конечно, стыдно. И вот вы придумали себе в оправдание версию, будто увидели что-то там, испугались и так далее. Прекрасная версия. Но вы забыли, что она может убить ваших друзей. А это еще хуже, чем показаться невеждой.
Толя застыл, ошарашенный словами Глебова.
— Видал? — толкнул его в бок Коля. — Я же говорил тебе: не бери в голову! Ни черта ты там не видел. Я даже не помню, чтоб ты подносил дозиметр к глазу. Его надо было обязательно приставить к глазу и посмотреть на свет. А просто так там ничего нельзя было разглядеть. Но если ты чего и разглядел, то вот, — Коля почесал в затылке, — я теперь припоминаю… да, да! припоминаю! у дозиметра и раньше эта самая ниточка или проволочка была за красной чертой. Точно! Чтоб мне с этого места не сойти! Была за красной чертой и раньше! Надо всех обрадовать, Владимир Николаевич, всем объявить!
— Валяйте, Коля! — похлопал Кузьмина по плечу Глебов. — Объявляйте!
Кузьмин вышел к жертвеннику и громко объявил:
— Я припомнил, что дозиметр был точно испорчен! Он и раньше был зашкален!
— Вот и ладно, — отозвался Клинцов. — И не шуми больше: некоторые спят.
Жанна не спала. Да и никто, кажется, не спал: Вальтер и Холланд копались в радиопередатчике, Омар и Саид молились, Сенфорд сидел у ямы, надо думать, в надежде, что кто-нибудь придет к нему поболтать.
— Ведь он врет, — сказал о своем друге Ладонщиков.
— Возможно, — согласился Глебов. — Теперь все наши утверждения зыбки и, в сущности, далеки от истины. Их ценность лишь в том, Толя, насколько они поддерживают наш дух. Ваш друг желает нам добра. Не будем его за это осуждать.
— А ложь? Ведь она сама по себе — зло! Как вы можете так говорить?! — возмутился Ладонщиков.
— Не стану с вами спорить, Толя. Вы будете на сто процентов правы, если мы вырвемся отсюда и будем снова жить среди людей, в обществе. А пока прав ваш друг: мы не можем доводить друг друга до отчаяния даже ради истины. Здесь истина и жизнь несовместимы.
— Но ведь все равно, Владимир Николаевич, — перешел на полушепот Ладонщиков, — все равно ничего не изменится, если мы станем думать, что не поражены, а на самом деле поражены. Все равно умрем. Но достойно, а не так трусливо, хватаясь за каждое спасительное слово. Выйдем к чертовой матери из этого лабиринта на волю, на воздух, увидим солнце, небо, свет… А то ведь подохнем, как жуки в щелях!
— Там нет ни воздуха, ни солнца, ни неба. Клинцов сказал: черная мгла.
— А если и он врет?
— Зачем? Зачем ему врать, Толя?
— Ну, скажем, он так понимает наше благо: сидеть в этом погребе. Для вас наше благо представляется покоем. Для него — сидением в погребе.
— А для вас?
— Если правда, что мы уже мертвы, надо уйти отсюда. Может быть, мы еще доберемся до людей и узнаем, что произошло, живы ли все… Как можно умереть, не узнав об этом?! Владимир Николаевич, мы предаем в себе людей! Теперь мы только существа, а не люди, и печемся только о существовании, а не о том, чтобы до конца остаться людьми. Мне противно это!
Глебов позвал Кузьмина, который заговорил уже было с Сенфордом, сказал:
— Побудьте с вашим другом. Скоро он совсем успокоится. А мне пора.
— Удираете, Владимир Николаевич? — укоризненно спросил Глебова Толя. — Не хотите слушать правду? Как же — покой! Он доведет вас до вечного покоя.
— Хватит! — приказал Ладонщикову Кузьмин. — Имей совесть! Тебе сделали укол, а ты никак не угомонишься. Надо уважать труд фармацевтов и терапевтов.
— А! — отмахнулся от него Ладонщиков. — Остряк-самоучка! Укол надо было сделать тебе, чтоб ты меньше врал.
— Толя, — сказал Глебов, уходя. — И вам истина не принадлежит. А то, что вы предлагаете, можно сделать, лишь зная всю истину. Ее нет.
Клинцов лежал рядом с Жанной, заложив руки за голову. Жанна не спала, он это чувствовал, но молчала. Клинцов тоже молчал: с той поры, как они здесь, разговор стал трудным делом.
Нет, не могу! — вдруг сказала Жанна, поворачиваясь к нему лицом. — Совсем не могу. Жить не могу. Это ужасно. Как мы все это вынесем до конца? Не могу представить, Степан. Не могу! Не лучше ли нам найти… Ну, ты понимаешь, о чем я, понимаешь! — стала она трясти Клинцова за плечо. — Только, чтоб без боли. Попроси Глебова, у него должно быть что-нибудь… Или пойдем к этому ч у ж о м у, пусть он стреляет. Сначала я боялась его, а теперь думаю, что этот ч у ж о й — наше избавление от кошмаров. Только бы он не погиб раньше нас. Отними у Вальтера пистолет, запрети ему охотиться за ч у ж и м…
— Что ты такое говоришь, Жанна! — обнял жену Клинцов. — Ты говоришь невозможные вещи. Успокойся. Успокойся, прошу тебя.
— Как? Как это сделать? Научи меня. Научи меня быть твердой. Научи меня быть смелой.
— Хорошо, — вздохнул Клинцов. — Я научу тебя. Это очень просто, Жанна. Чтобы быть твердой и смелой, надо думать не только о себе. Спасение только в этом. И ни в чем другом. Думай о других. И делай для них все, что можешь делать.
— А что я могу, Степа? Что? Что думать и что делать? Ведь никому нельзя помочь ни ценою усилий, ни даже ценою жизни. Что делать, Степа?
— Ну, допустим, я пойду к Глебову и попрошу у него то, что ты сказала. Мы примем это и умрем без боли и раньше других. Каково же будет другим, Жанна?
— Не все ли равно, Степа: ведь мы этого не узнаем.
— Но предположить можем: мы убьем в них последнюю надежду. А если надежда не напрасна?
— Напрасна, Степа, напрасна. Ты сам это знаешь.
— Не знаю. Не можешь думать о ближних, думай о человечестве, о том, как оно выглядит в твоем лице.
— О человечестве? Да есть ли оно, Степа? И не оно ли нас обрекло на эту ужасную смерть? Боже мой, Степа, о чем ты говоришь?! Ты философствуешь, но ведь это безумие. Пойди к Глебову и попроси… Это меня успокоит. Чтобы не разлагаться заживо, чтобы без боли… Только это меня успокоит, Степа. И отними у Вальтера пистолет.