Дэн Симмонс - Друд, или Человек в черном
Наконец занавес опустился, театр «Адельфи» взорвался бурными аплодисментами, Фехтер и исполнительница главной женской роли Карлотта Леклерк вышли на поклоны, а потом пригласили на сцену остальных актеров. Все улыбались. Овация не стихала, и я слышал крики: «Автора! Автора!»
Фехтер сходил за мной, и я вышел к публике, изо всех сил стараясь держаться со скромным достоинством.
Диккенс рукоплескал стоя и, похоже, задавал ритм громовым аплодисментам толпы. Он был в очках, и отражавшийся в них друммондов свет превращал глазницы в два круга синего огня.
Мы произвели сенсацию. Так говорили все. На следующий день газеты поздравили меня с тем, что я нашел — наконец-то! — совершенный рецепт театрального успеха, овладев «важным умением выстраивать четкую, плотную композицию пьесы».
«Проезд закрыт» не сходил со сцены шесть месяцев. Я с уверенностью предполагал, что «Черно-белый» будет идти (с полным аншлагом) целый год, а то и полтора.
Но уже через три недели в зале начали появляться пустые места, точно язвы на лице прокаженного. Через шесть недель Фехтер и его труппа изображали страсти перед полупустым залом. Спектакль закрылся всего через шестьдесят дней, не продержавшись на сцене и половины того времени, что шла гораздо более нескладная драма «Проезд закрыт», написанная в соавторстве с Диккенсом.
Я винил во всем непроходимую тупость лондонских театралов. Мы преподнесли им жемчужину чистой воды, а они спрашивают, куда же делось протухшее устричное мясо. Я винил также привнесенные Фехтером в пьесу моменты, которые, на мой взгляд (и по мнению ряда французских газет), слишком уж отдавали «дядитомовщиной». В начале шестидесятых годов Англия (как немногим раньше — Америка) бурно восторгалась «Хижиной дяди Тома» — все англичане, имевшие в своем гардеробе мало-мальски сносное вечернее платье, видели спектакль дважды, — но интерес к жестокостям рабовладения заметно угас с тех пор, особенно после американской Гражданской войны.
Между тем «триумф» Фехтера довел меня чуть ли не до долговой тюрьмы Маршалси — правда, сама Маршалси была закрыта и частично снесена еще несколько десятилетий назад. Когда Фехтер обещал найти «кучу меценатов» для «Черно-белого», он имел в виду главным образом меня. Я согласился и потратил целое состояние на жалованье актеров, жалованье художников-декораторов, жалованье музыкантов и т. п.
Вдобавок я по-прежнему ссужал деньгами вечно неплатежеспособного (но всегда живущего на широкую ногу) Чарльза Альберта Фехтера, и меня нисколько не утешал тот факт, что Диккенс тоже субсидирует шикарный образ жизни актера (к настоящему времени задолжавшего ему уже свыше двадцати тысяч фунтов в общей сложности).
Когда через шестьдесят дней «Черно-белый» сошел со сцены, Фехтер пожал плечами и пустился на поиски новых ролей. Я продолжал получать счета. Когда я наконец припер его к стенке вопросом о денежном долге, он ответил с обычным своим ребяческим лукавством: «Дорогой Уилки, вы же знаете: я вас люблю. Разве я любил бы вас, кабы не знал, что на моем месте вы поступали бы точно так же?»
Этот ответ заставил меня вспомнить, что в моем владении по прежнему находится пистолет бедного Хэчери с оставшимися четырьмя патронами.
Чтобы оплатить счета и начать выбираться из долговой ямы, в которую я столь быстро скатился с высот финансового благополучия (от матушкиного наследства и гонораров за «Лунный камень» и прочие произведения уже почти ничего не осталось), я сделал то, что в такой чрезвычайной ситуации сделал бы любой писатель: увеличил дневную порцию лауданума и ежевечернюю дозу морфия, стал пить больше вина, чаще спать с Мартой и приступил к работе над следующим романом.
Пусть Диккенс и вскочил на ноги с юношеской резвостью, аплодируя на премьере «Черно-белого», но уже через месяц турне окончательно подорвало его здоровье.
В Блэкберне он страдал от сильных головокружений, а в Болтоне шатался и чуть не упал прямо на сцене, хотя позже я случайно услышал, как он говорит своему американскому другу Джеймсу Филдсу:«…одна только Нелли заметила, что я шатался и что в какой-то момент мне отказало зрение, и только она осмелилась сказать мне об этом».
Под именем Нелли проходила Эллен Тернан, которую Диккенс называл также Пациенткой, памятуя о легких травмах, полученных ею в Стейплхерстской катастрофе четырьмя годами ранее. Теперь пациентом стал он. А она по-прежнему время от времени сопровождала его в поездках. Это были интересные новости. Сколь ужасен и бесповоротен переломный момент в жизни стареющего мужчины, когда молодая любовница превращается в сиделку.
От Фрэнка Берда я знал, что Диккенсу в конце концов пришлось написать ему о своих симптомах. Берд так встревожился, что отбыл поездом в Престон сразу по получении письма.
По прибытии Берд осмотрел Диккенса и объявил, что ни о каких дальнейших чтениях не может идти и речи.
— Вы уверены? — спросил Долби, находившийся в комнате. — Все билеты проданы, и возвращать их уже поздно.
— Если вы настоите на том, чтобы Диккенс вышел на сцену сегодня, — сказал врач, глядя на Долби почти так же яростно, как в свое время смотрел Макриди, — я не поручусь, что у него не отнимется нога.
Берд привез Диккенса обратно в Лондон тем же вечером и на следующий день устроил консультацию с известным врачом, сэром Томасом Уотсоном. Тщательнейшим образом осмотрев Неподражаемого и подробно расспросив о самочувствии, Уотсон объявил: «Описанные симптомы ясно свидетельствуют, что Ч. Д. находился на грани левостороннего паралича и, возможно, апоплексического удара».
Диккенс отмахнулся от страшных прогнозов и в последующие месяцы говорил, что страдал единственно от переутомления. Тем не менее он сделал перерыв в турне. Он уже провел семьдесят четыре чтения из ста запланированных (всего на два меньше, чем количество выступлений, доведшее его до крайнего истощения в Америке).
Но через несколько недель относительного отдыха в Гэдсхилл-плейс и Лондоне Неподражаемый начал требовать у доктора Уотсона разрешения закончить прерванное турне. Сэр Томас покачал головой, предостерег против излишнего оптимизма, предписал соблюдать осторожность и сказал: «Предупредительные меры всегда вызывают раздражение, ибо необходимость в них меньше всего ощущается тогда, когда они действуют успешнее всего».
Диккенс, разумеется, взял верх в споре. Он всегда брал верх. Но он согласился сократить количество заключительных чтений (по настоящему прощальных чтений) до двенадцати, отказаться от всяких железнодорожных путешествий и отложить все это дело на восемь месяцев, до января 1870 года.
Диккенс вернулся в Лондон, поселился в своей квартире над конторой «Круглого года» (почти все уик-энды он проводил в Гэдсхилле) и с головой окунулся в работу в журнале: редактировал, писал, планировал следующие номера.
Если ему было нечем заняться, он отправлялся в кабинет Уиллса, теперь часто пустовавший, и наводил там порядок, вытирал пыль, разбирал бумаги (я сам видел это, когда однажды зашел в редакцию за чеком).
Он также велел своему поверенному Уври составить и окончательно оформить завещание — оно было готово в считаные дни, а заверено подписями и вступило в законную силу двенадцатого мая.
Но уныние, владевшее Диккенсом в самые тяжелые дни турне, никак не проявлялось в конце весны и начале лета. Неподражаемый ожидал долгого визита своих старых американских друзей, Джеймса и Энни Филдс, с лихорадочным нетерпением, какое может выказывать лишь малый ребенок, жаждущий поделиться своими игрушками и вовлечь в свои игры.
И вот сейчас, когда он составил завещание, когда врачи предсказали скорую апоплексию и смерть и когда небывало знойное и влажное лето накрыло Лондон подобием мокрой попоны, пропитанной смрадом Темзы, Диккенс начал думать о следующем романе.
К лету я уже приступил к работе над новой книгой — и собирал материалы и писал с великим рвением.
Я окончательно определился с темой и формой романа во время одного из уик-эндов в конце мая, когда навещал Марту Р*** («Марту Доусон» для домовладелицы) в образе Уильяма Доусона, странствующего коммивояжера. То был один из тех редких разов, когда я, чтобы угодить Марте, провел у нее две ночи подряд. Фляжку лауданума я привез с собой, разумеется, но вот морфий и шприц решил оставить дома. В результате я обе ночи не спал (даже повышенная доза лауданума позволяла мне забыться тревожным сном лишь на несколько минут). На вторую ночь я в какой-то момент осознал, что сижу в кресле и внимательно смотрю на спящую Марту Р***. Еще вечером я открыл окно и не стал задергивать шторы, поскольку спальня выходила в частный сад. Широкая белая полоса лунного света лежала на полу и на кровати с Мартой.
Ныне принято считать, что женщина в тягости становится особенно привлекательной. И действительно, все женщины (за исключением самых хилых) излучают непостижимый свет радости и благости по крайней мере часть срока. Но многие мужчины — во всяком случае, среди моих знакомых — держатся также странного мнения, что беременная женщина становится эротически привлекательной (прощу прощения за столь откровенные и, возможно, вульгарные речи, дорогой читатель будущего, — наверное, мое время было более искренним и честным), но я так не считал.