Кир Булычев - Глубокоуважаемый микроб (сборник)
Минц смазал из тюбика большое зеркало и сказал:
– Сегодня Ложкин должен пойти в универмаг и купить пасту.
– Зачем мне паста? – рассердился Ложкин.
– Это условность, – сообразила его жена. – Ты иди, иди к зеркалу, проверять будем.
Ложкин подошел к зеркалу, автоматически вынул расческу и стал приводить в порядок редкую седую поросль. И тут же в зеркале возникло, как живое, изображение Ванды Казимировны из универмага, которая сказала: «Ждем, ждем, паста „Сигнал“ уже приготовлена».
– Ясно? – спросил Минц. Он спрятал тюбик и ушел.
Два дня жизнь Ложкиных протекала спокойно. По сведениям, сообщенным Матреной, Ложкин стал другим человеком. Никуда без совета с зеркалом не выходил. Матрена лишь боялась, что мазь кончится, но Минц обещал, что мазь стойкая.
На третий день случилась беда.
Минц возвращался домой и увидел у подъезда «скорую помощь». Оказалось, она приехала к Ложкину. Ложкина вынесли из дома на носилках, при виде Минца он принялся ругаться, отчего Минц понял, что жизнь Ложкина вне опасности.
Профессор поднялся к Матрене Ложкиной. И первое, что он увидел, – из зеркала на него таращилось страшненькое изображение смерти с косой в руке.
– Что? Почему? Откуда? – накинулся перепуганный Минц на Матрену.
– Сам ее и спрашивай! – гневно ответила Матрена.
Смерть в зеркале повторяла, словно испорченная пластинка:
– Жду тебя в три, Николай Ложкин. Не забудь, Николай Ложкин!
Минц присмотрелся к смерти и крикнул:
– Сними маску, глупец!
Смерть послушно сняла маску. Под маской было молодое, прыщавое, розовое лицо Раечки, воспитательницы детского садика.
– Куда вы его ждете? – грозно спросил Минц.
– На репетицию детского утренника, – ответила Раечка. – По мотивам сказок. Он у нас обещал консультантом быть.
– На репетицию его не ждите, – сказал Минц. – Если Ложкин пробился в больницу, его оттуда не выжить, пока он все лекарства не попробует.
– Так это Раиса! – спохватилась Матрена. – А он-то решил, что его туда, наверх, к трем часам вызывают! Побегу в больницу, разъясню дураку.
Шкурка времени
Лев Христофорович пригласил к себе Удалова на чашку кофе. Ксения не разрешала Корнелию Ивановичу пить настоящий крепкий кофе, к которому он пристрастился за время своих космических странствий, полагала его вредным для удаловского сердца, а Минц сам был кофейным любителем, умел выбирать, молоть, обжаривать и варить в старинных армянских турках такой напиток, что его запахом пропитывался весь дом, и жильцы – кто с завистью, а кто с негодованием – нюхали воздух и покачивали головами. Впрочем, любой из обитателей дома № 16 по Пушкинской улице мог заглянуть к Минцу на чашечку, если тот, конечно, не был занят изобретательством или научно-теоретическими размышлениями. Но Минц большую часть суток был занят.
Старые друзья пили кофе маленькими глотками, чтобы лучше прочувствовать, и запивали его из бокалов добрым французским коньяком, присланным профессору из Сорбонны, где он в прошлом году делал доклад, а заодно походя решил проблему протекавших крыш старинного университета, окружив их силовым полем. Вот и благодарили его коллеги, не забывали.
– Странно, – произнес Корнелий Иванович, – я тут под Новый год купил французского коньяку, в такой же почти бутылке, только золота было больше на этикетке. А вкус оказался хуже, чем у трех звездочек мелитопольского разлива.
– Ничего странного в этом нет, – возразил профессор. – Типичный пример несоответствия вывески и содержания.
– Это грустно, – сказал Удалов, – всю жизнь я с этим сталкиваюсь. Еще на пионерской линейке рапортовал, помню, о сборе двух тонн макулатуры, а было ее три кило. Помню, такая была добрая девочка, Ириной звали. – Удалов вздохнул и задумался.
– Ты о ком, Корнелий? – спросил Минц.
– Это во втором классе было. Я ей все фантики отдал. И марки потом тоже. А когда была контрольная по арифметике, она списать не дала.
– Обидно, – согласился Минц. – Очень обидно. Печенья хочешь?
– Нет, не хочу. У меня в школе и другие печальные случаи были.
– Какой период жизни у тебя ярче всего стоит в памяти? – спросил Минц.
– Школьные годы, особенно школьные каникулы, – без колебания ответил Удалов.
– Я так и думал, – согласился Минц. – А вот о себе я этого не скажу. Не знаю, не помню, не участвовал.
Они помолчали. Когда ты сжился с человеком, сблизился с ним, пережил немало приключений, то можно посидеть молча, это не мешает общению.
– Как мы можем разбираться в других людях, – неожиданно для себя сказал Удалов, – если сами себя не знаем.
– Правильно, – ответил Минц. – Потому что наш облик вовсе не отвечает внутреннему содержанию. Об этом писали еще древние. Я старался решить эту задачу, ответить на вызов, который мне бросила природа, но понапрасну. Ты же знаешь.
Удалов кивнул. Он понял, что Минц имеет в виду свое последнее не совсем удачное, хотя и гениальное изобретение. Лев Христофорович изготовил мазь, которой можно было покрыть зеркало. И тогда зеркало отражало не видимость, не зрительный образ человека, а его истинную сущность. Однако это изобретение имело недостаток: ведь состояние человеческой души непрестанно меняется. Сейчас вы дьявол, потому что общаетесь со своим начальником, а через две минуты – вы сущий ангел, так как увидели его секретаршу Ларису.
В зеркале Минца один и тот же человек мог последовательно увидеть десять своих лиц и рож, в зависимости от обстоятельств.
– Ты же знаешь, – повторил Минц, – что нельзя упрощать обыкновенного человека, нашего с тобой современника. Он многообразен.
– Вот я – точно многообразен, – согласился Удалов.
Они еще помолчали.
– Жизнь слишком быстро проходит, – продолжал Удалов. – Если в отпуске или командировке, то еще терпимо. Но если в будние дни, то просто катастрофически несется.
Кофе чуть остыл, но не потерял насыщенности и сочного вкуса. Удалов пил его маленькими глотками, а Минц смотрел на друга и покачивал головой, как китайский болванчик.
– Порой мне легче увидеть то, что было сорок лет назад, тогда как прошлогоднее забывается. И я задаю вопрос небу: «Кто я такой? Сколько прожил на земле? Сколько мне еще суждено прожить?» – размышлял вслух Лев Христофорович.
Пожилой кот Мурзик, который приходил к Минцу через форточку подкрепиться или подремать на коврике у плиты, уставши слушать разговор стариков, стал играть с катушкой ниток.
– И он туда же, – вздохнул Удалов. – Как будто котенок. Тоже не заметил, как жизнь пролетела мимо. А ты говоришь – люди себя знают.
– Я не говорил такого. Я повторяю, что наблюдаю видимость людей, маски. Мои попытки сорвать маски и увидеть истинные лица моих сограждан пока не приносили результата.
– А ты подумай, Лев, – попросил Удалов. – Изобрети что-нибудь. А то совсем старый станешь, истратишься. – Удалов улыбнулся.
– Сколько тебе лет? – спросил Минц.
– Я уже на пенсии.
– Трудно поверить, – сказал Минц. – Трудно поверить.
И словно отключился, словно забыл, что в гостях у него сидит дорогой друг и давнишний сосед. Но Удалов не обиделся. Он знал момент начала творческого процесса в профессоре Минце. Не раз его наблюдал. Теперь, пока изобретение не совершится, профессора лучше не трогать. Бесполезно. Он находится в ином мире, в мире буйного воображения и трезвых математических расчетов.
Удалов собрал чашки, вымыл их на кухне, попрощался, на что Минц кивнул головой, словно заметил уход друга.
У Минца был один верный способ внедрять свои изобретения в жизнь. Для этого надо было забраться на колокольню церкви Параскевы Пятницы и, если нужно, опылить или обрызгать город чем следует. И тогда в Великом Гусляре начинались очередные волшебные изменения.
– Пойдем побрызгаем, – говорил Минц в таком случае своему верному Удалову, а Корнелий в ответ спрашивал:
– А жертв среди мирного населения не будет?
– Пока не будет, – заявлял Минц. Он отвечал за последствия эксперимента, но никогда не брал на себя ответственность за последствия последствий.
Стоял нежный осенний день, словно мороз-террорист, намеревавшийся совершить революцию в природе, позволил еще несколько дней пожить в квартире милой и робкой старушке, которая нежно опускала на землю золотые листья кленов и тянула, поддерживая дыханием, тонкие осенние паутинки. Небо над колокольней в тот день было сиреневым, чистым и хрупким, гудок речного пароходика от пристани показался Корнелию трубным гласом оленя. Канистра с очередным зельем, снабженная распылителем, стояла на перилах колокольни.
– Так что же мы сегодня сеем? – спросил Корнелий Иванович.
– Помнишь наш вчерашний разговор? – произнес Минц.
Последний разговор между друзьями состоялся больше недели назад, но, как известно, в глазах Минца время – фактор крайне относительный. Видно, неделя показалась ему несколькими часами.
– Помню.