Стивен Джонс - Франкенштейн: Антология
Я стоял не двигаясь. Гром стих, но дождь продолжался, и все было окутано тьмой. Я вновь мысленно переживал события, которые так старался забыть: все этапы моего открытия, появление созданного мной существа у моей постели и его исчезновение. С той ночи, когда я оживил его, прошло почти два года. Быть может, это уже не первое его преступление? Горе мне! Я выпустил в мир монстра, наслаждавшегося убийством и кровью! Разве не он убил моего брата?
Никому не понять, какие муки я претерпел в ту ночь; я провел ее под открытым небом, промок и озяб. Но я даже не замечал ненастья. Ужас и отчаяние наполняли мою душу. Существо, которое я пустил жить среди людей, наделенное силой и стремлением творить зло, подобное только что содеянному преступлению, представлялось мне моим же собственным злым началом, вампиром, вырвавшимся из гроба, чтобы уничтожать все, что мне дорого.
Рассвело, и я направился в город. Ворота были открыты, и я поспешил к отцовскому дому. Первой моей мыслью было открыть все, что мне известно об убийце, и немедленно снарядить погоню. Но, вспомнив, о чем пришлось бы рассказывать, я заколебался. В полночь среди неприступных гор мне повстречалось существо, которое я сам сотворил и наделил жизнью. Я вспомнил нервную горячку, перенесенную как раз в то время, когда я его создал, и подумал, что это заставит считать лихорадочным бредом весь мой рассказ, и без того неправдоподобный. Если бы кто-нибудь другой поведал мне подобную историю, я сам счел бы его безумцем. К тому же чудовище было способно уйти от любой погони, даже если б родные поверили мне настолько, чтобы предпринять ее. Да и к чему была бы погоня? Кто мог поймать существо, без труда взбирающееся по отвесным скалам Мон-Салев? Эти соображения убедили меня молчать.
Было около пяти утра, когда я вошел в отцовский дом. Я велел слугам никого не будить и прошел в библиотеку, чтобы там дождаться обычного часа пробуждения семьи.
Прошло шесть лет — они пролетели незаметно, как сон, не считая одной непоправимой утраты, — и вот я снова стоял на том самом месте, где в последний раз обнял отца, уезжая в Ингольштадт. Любимый и почтенный родитель! Он еще оставался у меня. Я взглянул на портрет матери, стоявший на камине. Эта картина, написанная по заказу отца, изображала Каролину Бофор, плачущую на коленях у гроба своего отца. Одежда ее была убога, щеки бледны, но она была исполнена такой красота и достоинства, что жалость казалась едва ли уместной. Тут же стоял миниатюрный портрет Уильяма — взглянув на него, я залился слезами. В это время вошел Эрнест: он слышал, как я приехал, и поспешил мне навстречу. Он приветствовал меня с грустной радостью.
«Добро пожаловать, милый Виктор, — сказал он. — Ах, еще три месяца назад ты застал бы всех нас счастливыми. Сейчас ты приехал делить с нами безутешное горе. Все же я надеюсь, что твой приезд подбодрит отца; он тает на глазах. И ты сумеешь убедить несчастную Элизабет не упрекать себя понапрасну. Бедный Уильям! Это был наш любимец и наша гордость».
Слезы покатились из глаз моего брата, а во мне все сжалось от смертельной тоски. Прежде я лишь в воображении видел горе своих домашних; действительность оказалась не менее ужасной. Я попытался успокоить Эрнеста и стал расспрашивать его об отце и о той, которую я называл кузиной.
«Ей больше, чем нам всем, нужны утешения, — сказал Эрнест. — Она считает себя причиной гибели брата, и это ее убивает. Но теперь, когда преступник обнаружен…»
«Обнаружен? Боже! Возможно ли? Кто мог поймать его? Ведь это все равно что догнать ветер или соломинкой преградить горный поток. А кроме того, я его видел. Еще этой ночью он был на свободе».
«Не понимаю, о чем ты говоришь, — в недоумении ответил мой брат. — Нас это открытие совсем убило. Сперва никто не хотел верить. Элизабет — та не верит до сих пор, несмотря на все улики. Да и кто бы мог подумать, что Жюстина Мориц, такая добрая, преданная нашей семье, могла совершить столь чудовищное преступление?»
«Жюстина Мориц? Несчастная! Так вот кого обвиняют? Но ведь это напраслина, и никто, конечно, этому не верит, не правда ли, Эрнест?»
«Сначала не верили; но потом выяснились некоторые обстоятельства, которые поневоле заставляют поверить. Вдобавок к уликам, она ведет себя так странно, что сомнений — увы! — не остается. Сегодня ее судят, и ты все услышишь сам».
Он сообщил мне, что в то утро, когда было обнаружено убийство бедного Уильяма, Жюстина внезапно заболела и несколько дней пролежала в постели. Пока она хворала, одна из служанок взяла почистить платье, которое было на ней в ночь убийства, и нашла в кармане миниатюрный портрет моей матери, тот самый, что, по-видимому, соблазнил убийцу. Служанка немедленно показала его другой служанке, а та, ничего не сказав нам, отнесла его судье. На основании этой улики Жюстину взяли под стражу. Когда ей сказали, в чем ее обвиняют, несчастная своим крайним замешательством усилила подозрения.
Все это было очень странно, однако не поколебало моей убежденности, и я сказал:
«Вы все ошибаетесь; я знаю, кто убийца. Бедная добрая Жюстина невиновна».
В эту минуту в комнату вошел отец. Горе наложило на него глубокий отпечаток, но он бодрился ради встречи со мной. Грустно поздоровавшись, он хотел было заговорить на постороннюю тему, чтобы не касаться нашего несчастья, но тут Эрнест воскликнул:
«Боже мой, папа! Виктор говорит, что знает, кто убил бедного Уильяма».
«К несчастью, и мы это знаем, — ответил отец. — А лучше бы навеки остаться в неведении, чем обнаружить такую испорченность и неблагодарность в человеке, которого я ценил столь высоко».
«Милый отец, вы заблуждаетесь. Жюстина невиновна».
«Если так, не дай бог, чтобы ее осудили. Суд будет сегодня, и я искренне надеюсь, что ее оправдают».
Эти слова меня успокоили. Я был твердо убежден, что ни Жюстина, ни кто-либо другой из людей непричастны к этому преступлению. Поэтому я не опасался, что найдутся косвенные улики, достаточно убедительные, чтобы ее осудить. Мои показания нельзя было оглашать, толпа сочла бы этот ужасный рассказ бредом безумца. Кто, кроме меня самого, его создателя, мог поверить, не видя собственными глазами, в это существо, которое я выпустил на свет как живое свидетельство моей самонадеянности и опрометчивости?
Скоро к нам вышла Элизабет. Время изменило ее с тех пор, как мы виделись в последний раз. Оно наделило ее красотой, несравнимой с прежней детской прелестью. Та же чистота и та же живость, но при всем том выражение, говорящее и об уме, и о чувстве. Она встретила меня с нежной лаской.
«Твой приезд, милый кузен, — сказала она, — вселяет в меня надежду. Быть может, тебе удастся спасти бедную, ни в чем не повинную Жюстину. Если считать преступницей ее, кто из нас застрахован от такого же обвинения? Я убеждена в ее невиновности так же, как в своей собственной. Наше несчастье тяжело нам вдвойне: мы не только потеряли нашего милого мальчика, но теряем и эту бедняжку, которую я искренне люблю и которой предстоит, пожалуй, еще худшая участь. Если Жюстину осудят, мне никогда не знать больше радости. Но нет, я уверена, что этого не будет. И тогда я снова буду счастлива, даже после смерти моего маленького Уильяма».
«Она невиновна, Элизабет, — сказал я, — и это будет доказано. Не бойся ничего, бодрись и верь, что ее оправдают».
«Как ты добр и великодушен! Все поверили в ее виновность, и это меня терзает: ведь я-то знаю, что этого не может быть, но, когда видишь, как все предубеждены против нее, можно прийти в отчаяние».
Она заплакала.
«Милая племянница, — сказал отец, — осуши свои слезы. Если она непричастна к убийству, положись на справедливость наших законов, а уж я постараюсь, чтобы ее судили без малейшего пристрастия».
Глава восьмая
Мы провели несколько печальных часов; в одиннадцать должен был начаться суд. Так как отец и остальные члены семьи должны были присутствовать на нем как свидетели, я вызвался сопровождать их. Пока длился этот фарс правосудия, я испытывал нестерпимые муки. В результате моего любопытства и недозволенных опытов оказывались обречены на гибель два человеческих существа: один из них был невинный смеющийся ребенок, другого ожидала еще более ужасная смерть, сопряженная с позором и вечным клеймом злодейства. Жюстина была достойной девушкой, все сулило ей счастливую жизнь, а ее предадут позорной смерти — и виною этому буду я! Я тысячу раз предпочел бы сам взять на себя преступление, вменяемое Жюстине, но меня не было, когда оно совершилось; мое заявление сочли бы бредом безумного, и оно не спасло бы ту, что пострадала из-за меня.
Жюстина держалась с достоинством. Она была в трауре; ее лицо, вообще привлекательное, под влиянием скорби приобрело особую красоту. Она казалась спокойной и не дрожала, хотя тысячи глаз смотрели на нее с ненавистью; сочувствие, которое ее красота могла бы вызвать у присутствующих, пропадало при мысли о кошмарном злодеянии, которое ей приписывали. Спокойствие явно давалось ей нелегко. Так как ее смятение с самого начала посчитали за доказательство вины, она старалась сохранить хотя бы подобие мужества. Войдя в зал суда, Жюстина окинула его взглядом и сразу же увидела нас. Слезы затуманили ей глаза, но она быстро овладела собой и посмотрела на нас с любовью и грустью, говорившими о ее невиновности.