Эдуард Скобелев - Катастрофа
Герасто переглянулся с Кордовой:
— Объясните им, что партизан в этом районе нет. Это обычный патрульный рейд правительственных войск…
Все принялись за еду, но как-то вяло, без прежнего энтузиазма. Герасто распорядился, чтобы добавили спиртного.
Захмелевшая Гортензия, чтобы развеселить публику, переоделась в орнаментированную тапу…
И тут послышались будто взрывы. Все притихли. Под толчком ворвавшегося ветра качнулся и заскрипел свисавший с балки фонарь.
Вахины вскочили на ноги.
— Это гроза, — сказал Герасто. — Никому никуда не уходить! В такую темноту через джунгли не пройдет ни один человек!
Атанга поговорил с чернокожими красотками, округляя глаза и повышая голос.
— Они готовы уйти, сэр.
— Скажите им, что духи тьмы причинят им большие несчастья.
Совсем близко ударил разряд молнии. Голубой свет, пульсируя, несколько секунд озарял все вокруг. Ливень обрушился на тропический лес, на хижину, и его шум поглотил наши слабые голоса.
Словно извиняясь перед Кордовой за дождь и за тревогу вахин, оставивших в поселке своих детей ради заработка, какой им, верно, пообещали, Герасто призвал всех успокоиться и вернуться к столу. Но тут выяснилось, что наспех сделанная хижина не защищает от дождя.
— Господа, — Герасто принял новое решение, — предлагаю вернуться на мое ранчо, где каждого из вас ждет отдельная комната с сухим потолком и теплой подушкой!..
Отплывали группами. При сплошном ливне свет фонаря был почти бесполезен. Но свет ободрял и служил маяком. С катера отвечали вспышками прожектора.
С вахинами пришлось повозиться. Чтобы не привлекать внимания к драматическим сценам, ими занялся сам Герасто со своими прислужниками. Бедных женщин силой загнали в шлюпку.
Едва все перебрались на катер, дождь прекратился. С помощью прожектора удачно прошли рифы. К счастью, море было спокойно. Деловито стучал двигатель. Мелко дрожала стальная коробка катера. Вот-вот должен был объявиться сигнальный огонь на бетонной вышке возле виллы Герасто. Впереди меня дремал Ван Пин-ченг, за спиной слышались обрывки пьяной болтовни между Макилви и Дутеншизером. Макилви убеждал художника в том, что он никакой не художник, а аптекарь, его подлинная фамилия Дукатеншайзер и он преступник, разыскиваемый Интерполом как злостный перекупщик героина. Сникший Дутеншизер временами взрывался непристойными ругательствами, называл Макилви цеэрушником, которого рано или поздно повесят за ноги…
Я думал, гости тотчас разбредутся на ночлег. Но едва в большом зале стали накрывать стол и включили музыку, мужчины поспешно разобрали меланезиек. Макилви усадил свою вахину в кресло и влил в нее добрую порцию неразбавленного джина. Ту же операцию со своей вахиной проделал Верлядски.
Меланезийки были печальны, но, опьянев, согласились потанцевать. И все мужчины тоже танцевали, обнажившись до пояса.
По углам курили марихуану. Предстояли оргии. Кое-кто уже начал выбираться из зала.
Взяв ключ от своей комнаты, я вышел во двор и сел на скамейку, опустошенный, ошеломленный заурядностью попойки. Пытаясь успокоиться, я вслушивался в звуки тропической ночи. Вздыхал океан. Ухали, дробясь, волны у линии рифов, сплошным гулом гудел прибой. Попискивали на высоких нотах летучие мыши или неизвестные мне насекомые. Кто-то растворил в доме освещенные окна — хлынула музыка из зала. Старая джазовая мелодия «Как высоко в небе луна».
Белая тень мелькнула — появился Око-Омо. Я указал ему место рядом. Некоторое время мы слушали рок «банано», а потом непристойные ритмы «ококито», привезенного в Океанию с курортов Флориды. Тот, кто сварганил этот танец, хотел, чтобы человечество смотрело на все свои проблемы сквозь призму тотального секса.
— Гофмансталь сказал: «Добро так скудно, бледно, монотонно, и только грех богат неистощимо!» Почему белая цивилизация позволила кучке негодяев растоптать добро? Почему вы навязали людям цепи вместо свободы, разврат вместо мудрости и алкоголизм вместо осмысленной жизни? Откуда этот нескончаемый страх, эта неустойчивость?
Око-Омо вздохнул, не дождавшись ответа. С какой стати я должен был брать на себя ответственность?
— Если мир не изменится в самые ближайшие годы, он погибнет. Странно и страшно, что люди, даже лучшие из них, не понимают, что все уже у предельной черты. Вот-вот раздастся стартовый выстрел. Слишком велики иллюзии, которым мы присвоили безумное имя надежды…
Он был прав. Но не хотелось и думать о его правде: чем можно было помочь себе и остальному миру?.. Человека тысячелетия приучали к мысли, что он ни на что не способен. Тюрьмой и пыткой внушали, что он ничтожество. Если даже он решался на борьбу, доведенный до отчаяния, плоды его побед присваивали другие, а он, как был, так и оставался ограбленным, попираемым и ничтожным. О нем никто не помнил, ему бессовестно лгали, парализуя его надеждой. Все религии проделывали этот подлый трюк, обращая простых людей в навоз событий, в рабов, вздыхающих лишь о том, чтобы хоть немного побыть в роли господина.
Око-Омо был прав. Но мне было неприятно слышать о правде именно от него. Может быть, во мне говорило высокомерие белого человека, тоже чья-то злая уловка, чье-то коварное внушение, — науськать глупого на слабого и тем самым исключить их общую борьбу против общего врага. А может, мне было стыдно, но я боялся уронить свое достоинство, признавшись в этом? Но о каком достоинстве могла идти речь, если речь шла о том, быть или не быть человечеству? И тем не менее…
Иногда кажется, будто что-то делается или говорится без причины. Неправда: даже шизофреник не допускает немотивированных действий.
Я разозлился на Око-Омо: разве он не видит, что я не такой, как другие? Разве он не видит, что я отмежевался от циничной компании?
— Войны не будет, — сказал я. Стереотипные фразы защищали меня, как частоколом. — Вулкан дымится, прежде чем извергнуть раскаленную лаву. Что-то совсем новое должно появиться в жизни, чтобы стать сигналом надвигающейся беды.
— Да ведь дымит, по всей планете дымит! Неужели не видим и не слышим?.. Новая философия жизни требует действия буквально от каждого человека!.. Неужели не поймем?
— Здесь я не ощущаю запахов!
— И здесь то же самое! — с отчаянием произнес Око-Омо. — Вот она, трагедия близорукости… Тот, кто лжет себе, неизбежно начинает лгать и другим. И вот уже ложь входит в привычку, и сам лжец верит в свою ложь, как в правду. Тогда наступает пора общего идиотизма — пора расплаты…
Я за категоричность и остроту мышления. Все кругом настолько привыкли к компромиссам, что бескомпромиссность, по крайней мере, обращает на себя внимание.
— Что же вы умолкли? — я чувствовал усталость и апатию.
— Откровенность может вылезти мне боком, а правда останется не защищенной!
Я уже знал, конечно, что мое представление об острове как об уголке рая лживо. Я не очень хотел правды, но этот тип вынуждал меня играть роль правдоискателя.
— Разные лица просили меня написать о вашей стране, и любая информация будет мне полезна.
— Вас просил адмирал Такибае?.. Если нет, он просил через своих людей. Епископ Ламбрини мог морочить вам голову.
Я вспомнил, что на обратном пути из Канакипы его преосвященство, действительно, осторожно, но настойчиво советовал мне написать книгу об «атенаитском рае». Он взахлеб расхваливал адмирала: «Единственный политический деятель захолустья, умом и реализмом поднявшийся до крупнейших деятелей Запада».
— Ламбрини хотел, чтобы вы изобразили оппозицию жалкой группкой карьеристов и неврастеников, инспирируемых коммунистами… Всех недовольных причисляют к коммунистам. Поистине, общество давно развалилось бы, если бы не придумало козла отпущения… Вас, наверняка, упрашивали разрекламировать гуманный метод борьбы с оппозицией — политическое убийство за счет налогоплательщиков. Не правда ли, наш гуманизм всегда оценивается определенной суммой?.. Но известно ли вам, — продолжал Око-Омо, — что оппозиция — не жалкая группка, а мощное политическое течение, требования которого разделяет народ? Известно ли вам, что под прикрытием миролюбивых предложений адмирал проводит политику геноцида, уничтожая целые племена меланезийцев только за то, что они могут сочувствовать партизанам?
— Натяжка, — сказал я, досадуя, что сам не уловил отголосков внутренней борьбы на острове. — В Такибае я вижу человека весьма демократических убеждений.
— Не люблю беспредметного спора. Впрочем, если вы захотите поездить по острову, я охотно послужу вам проводником…
Послышались крики и тяжелые удары.
— Кажется, теперь там ломают двери, — прислушиваясь, сказал Око-Омо. — Бедный художник пошел спать, но ошибся этажом, поднялся в покои Герасто… Вы там не были? Прелюбопытнейшее гнездышко. В кабинете подзорная труба и радиостанция. Спальня зеркальная — пол, потолок, стены. Как у Горация. Макилви говорит, что Дутеншизер, обнаружив в спальне Гортензию, пытался покончить с собой. У него с трудом отобрали револьвер. В знак протеста Дутеншизер забаррикадировался в туалете. Герасто опасается, что художник повесится и тем испортит уикэнд. «Самоубийство надо совершать в домашних условиях, — сказал мистер Герасто. — Эти пьяницы просто взбесились: стремятся захламлять своими трупами чужие жилища…»