Чед Оливер - Неземные соседи
— Он не страдает, как мы! Он любит снег, — вздыхал де Мирамар.
Спускалась ранняя ночь. Люди собирались вокруг огня в центральной хижине. Наступал час, когда вспоминалось былое…
Кто-нибудь говорил:
— Прошлой зимой…
Какой казалась она далекой, эта “прошлая зима”! Освещенные и теплые дома, шумные улицы, автомобиль, поезд, соединяющий вас со всей Землей… книга… газета… все, что знали, чем обладали и что оживало в воспоминаниях, как отблеск утерянного рая…
Но среди молодежи кто-нибудь всегда бросал с бодрой надеждой:
— Мы — здесь!.. Мы еще живем!.. Мы будем жить!..
Они оглядывали теплую хижину, устланную мехами, и огонь в углу, освещавший трепетным светом склоненные лица. Было хорошо. Снаружи доносился свист ветра, а здесь напевала свою песенку кипящая в котелке вода. Пробуждалось новое чувство, которое они еще не совсем ясно сознавали: инстинкт племени, какой-то более широкой семьи объединял вокруг этого очага всех этих людей.
Сидя рядом друг с другом на шерстяном матраце, оба старика удивлялись, до какой степени облегчилось их страдание. В первое время они даже возмущались таким быстрым примирением со своей судьбой.
— Подумать только… — сказал однажды вечером романист. — От целого мира идей, витавших вокруг нас, от сокровенных тайн мировой лаборатории, работавшей с таким совершенством, от всей сокровищницы нашего разума, от всего искусства не осталось ничего!.. Когда мы исчезнем, то не останется даже образа того, что мы видели, что мы трогали нашими руками… Н-и-ч-е-г-о!.. Мы не передадим н-и-ч-е-г-о!
Лаворель ответил:
— Передают не только путем книг. Дети являются живыми страницами хроники. Запечатлим в них нашу неистребимую надежду.
Де Мирамар склонил голову и, устремив глаза вниз, тихо сказал:
— Мы можем дать им лишь неясную уверенность в существовании золотого века, точное воспоминание о котором погибло… Они, в свою очередь, передадут ее дальше, и из поколения в поколение уверенность эта будет становиться все более и более бледной и туманной… Сожаление о золотом веке — вот все, что пережило тысячелетние катастрофы, что переживет и завтрашний день…
— Но это сожаление не есть ли уже бессознательная надежда? — воскликнул Лаворель. — Надежда на прогресс, который может снова начаться?
— На что надеяться? — спросил де Мирамар. — Людям понадобятся тысячи и тысячи лет, чтобы исправить то, что уничтожено… Даже предположив, что где-нибудь, на другом конце света, очаги цивилизации остались невредимыми, подумайте о времени, которое потребуется, чтобы снова вспыхнуло пламя, чтобы прогресс огня передался по всей Земле, чтобы люди, живущие на скалах, столкнулись со своими собратьями…
— Что значит время? — тихо сказал Эльвинбьорг. И тут же спросил:
— Почему цивилизации вымирают периодически?
— Почему? — повторил де Мирамар. — Это вопрос, который я себе задаю вот уже тридцать лет!
— Не получили ли вы теперь на него, ответа? — задумчиво заметил Эльвинбьорг.
Он с минуту помолчал и добавил вполголоса:
— Столетний дуб сломился… Но желудь еще живет… Желудь, это — гот же могучий дуб… еще прекрасней, быть может… Надо, чтоб он уцелел… И именно нам надлежит внести в мир развеянные идеалы умершего общества…
— Общества, которое продало свою душу… — совсем тихо сказал Жан Лаворель.
— Как Содом и Гоморра Они тоже продали свою душу, — прошептала госпожа Андело.
— Так вы думаете, что это — божья кара? — усмехнулся Добреман.
Все обернулись к нему. Он лежал у огня, и на его лице играла недобрая усмешка.
— Нет! — сказал Эльвинбьорг. — Это — начало новой жизни!..
— Как же вы хотите их учить? — спросила гувернантка, видя, что Эльвинбьорг собирает детей. — У нас нет книг!
— На что нам книги! — ответил он.
Начинающийся день понемногу становился светлей, и сквозь движущуюся завесу снега можно было различить бледные тени гор.
Послушные мальчуганы Бармаца и маленький Поль уже бежали на зов Эльвинбьорга. Девочки следовали за ними. Старшая из них, Аделина, шла первой. Ее веселая рожица, окаймленная каштановыми локонами, была усеяна веснушками.
Дети были одеты в туники из шерсти, а ноги были тепло закутаны в высокую и мягкую обувь, подбитую козьей шерстью и перевязанную у икр длинными узкими ремешками. При бледном свете, скупо проникавшем из отверстия, оставленного между слоями сланца, на лицах их заиграла целая гамма розовых оттенков. Темная хижина как будто озарилась. Дети уселись вдоль стен на еловых пнях.
— Доктор Лаворель расскажет вам интересные вещи! — сказал Эльвинбьорг. — Он объяснит вам, из чего состоит ваше тело, и научит вас, как сделать его сильным.
Фигуры мальчиков и девочек, ставшие такими похожими друг на друга, замерли. Стоя возле своего друга, Жан начал:
— Дети!.. В долине Сюзанф надо быть сильными.
На следующее утро Жан заметил, что его аудитория увеличивается. Пришли: Игнац, Инносанта, Макс, Губерт, а скоро и сам де Мирамар и романист.
После лекции Лавореля ботаник стал описывать жизнь растений.
— А вы, господин де Мирамар, могли бы напомнить нам примеры первых людей! — предложил Эльвинбьорг.
Де Мирамар улыбнулся, соблазненный открывавшейся перед ним перспективой.
В течение нескольких дней он собирался с мыслями, отгоняя назойливые воспоминания о своих докладах в Сорбонне, упрощая свою науку и доводя ее до степени понимания новой аудитории. Он сам удивлялся, как этот мыслительный процесс постепенно выводил его из апатии.
Дрогнувшим голосом он вызывал из мрака веков картины скалистых убежищ, где первобытная человеческая жизнь вела свою однообразную борьбу. Прошло тысячелетие, еще тысячелетие… десять тысяч лет… И ничего не изменилось, кроме насечки кремневого орудия… Еще десять тысяч лет… Люди становились культурнее, видоизменяли свои инструменты, стали пользоваться золотом и слоновой костью, научились высекать изображения, лепили тела животных, покрывали живописью стены пещер… Как они умели здраво смотреть на жизнь! Как они любили ее! Малейший оставленный ими рисунок говорит об их любви ко всему живому… А потом… больше ничего… Молчание…
Пришли другие… Это было то время, когда люди селились на озерах, вбивали в их дно, для поддержания помостов, бесчисленные сваи, а на помостах строили свои хижины и защищались в них, крепко держась друг за друга. Они уже не умели ни рисовать, ни лепить. Но они обжигали глиняную посуду, возделывали злаки, приручали животных, строили челноки…
Позднее они научились плавить металл. Еще позднее стали выделывать бронзовые орудия, ковать браслеты и ожерелья… Проходит еще пять тысяч лет…
Загоревшие лица крестьян выражали непомерное удивление. Прошлое отходило от них в бесконечность… Уничтожение призрачной цивилизации становилось естественным событием. В неизмеримой цепи людей, скал и воды люди снова заняли свое исконное место, борясь за свое жалкое существование и переступая одну за другой суровые ступени жизни под мерное течение равнодушных тысячелетий…
Временами голос де Мирамара дрожал. Никогда он не чувствовал свою далекую науку такой близкой. Ему казалось, что в этой строгой рамке убогих хижин и суровых скал она впервые открылась ему во всех своих живых и мучительных переживаниях, перегруженная человеческими страданиями и обилием наглядных уроков. Ученый догматизм, который раньше его прельщал, казался ему теперь бессмысленной игрой. Первые люди! Но он знает теперь, как они живут; он их видел, он приобщился к распыленным тайникам их души, не прекращавшей своего существования…
Он удивился, когда его собственный голос заключил лекцию словами:
— Люди, жившие на скалах, не могли защищаться от диких зверей, а люди озер, со своими убогими орудиями, не могли строить городов, не объединившись в упорном терпении и усилиях, — в усилиях всей коммуны… И они подают нам пример…
Он остановился и встретил глаза Женевьевы. И эти глаза, расширенные от изумления, были полны слез.
Иногда Эльвинбьорг говорил сам. Он вызывал образ какого-нибудь героя или ученого.
Дети сидели, затаив дыхание. И все поддавались обаянию его проникновенных слов.
— Ах, Фортинбрас! — шептал Губерт. — Фортинбрас, появляющийся среди мертвых тел… и приносящий с собою жизнь, надежду, свет… Фортинбрас! В чем твой секрет?
Лаворель молчал. Перед ним проносился лучезарный образ норвежского героя, сопровождаемого светлой толпой воинов в блестящих туниках и склоняющегося над скорбными останками Гамлета.
— Я представляю себе его именно таким… — прошептал он. — Мне кажется, что этот человек, самый молчаливый из нас и самый одинокий, — никогда не бывает один.