Роберт Сильверберг - Стархэвен
— Хэлло! — произносит он. — Улыбнись! Почему бы тебе не улыбнуться?
— Я знаю тебя. Космическая группа?
— Да. Диллон Хримс. На космотроне. Мы сегодня играли в Риме.
— Играешь в Риме, а блудишь в Бомбее?
— Черт с ним, у меня есть на то философские причины. Понимаешь, мне надо быть посредине здания. Не требуй у меня объяснений.
Он осматривает комнату. У нее шестеро детишек. Тощая девочка с такой же оливковой кожей, как у матери, проснулась. Ей около девяти лет. Значит, мать не так молода, как выглядит. Очевидно, ей лет двадцать пять. Но Диллону все равно. Как бы то ни было, а через несколько минут он ощупает всю гонаду, все возрасты любого пола и любых форм. Он говорит:
— Я должен сказать тебе о моем путешествии. Я под действием усилителя. Он свалит меня через шесть минут.
Он касается руками своих гениталий.
— Значит, у нас не так много времени. Ты должен войти в меня, прежде чем лишишься сознания.
— Так действует наркотик?
— А ты разве не знаешь?
— Я никогда раньше не принимал их, — сознается он. — И никогда не доходил до беспамятства.
— Я тоже. И не думаю, чтобы кто-нибудь на самом деле принимал усилитель. Но я слышала о том, как полагается это делать.
Разговаривая, она успевает раздеться. Груди у нее тяжеловатые, вокруг сосков — большие темные круги. Ноги у нее странно тонкие; когда она стоит прямо, то внутренние стороны ляжек далеко отстоят друг от друга. О женщинах с таким строением существует анекдот, но Диллон не может сейчас его вспомнить. Он сбрасывает с себя одежду. Наркотик начинает действовать на него чуть раньше срока — стены начинают мерцать, они выглядят пушистыми. Необыкновенно! Но метаболизм, пожалуй, еще не достиг максимума ни в чем, кроме света и звука. Он идет к спальной платформе.
— Как тебя зовут? — спрашивает он.
— Альма Клюн.
— Мне нравится твое имя, Альма.
Она охватывает его своими руками. Он опасается, что в этом эротическом опыте для нее не окажется ничего необыкновенного. Сомневается он и в том, что сможет удовлетворить ее потребности, когда подействует наркотик. Кроме того, из-за недостатка времени совокупление происходит без надлежащей подготовки. Но она, кажется, все понимает. Она не испортит ему путешествия. Он ложится на нее.
— Еще не действует? — спрашивает она. С минуту он молчит.
— Кажется, начинает, — говорит он наконец, — ощущение такое, словно я натягиваю сразу двух женщин.
Напряженность растет. До максимума еще девяносто секунд. Вот он уже натягивает сразу трех, четырех…
— Действует, — шепчет он. — О, боги, я раздуваюсь!..
Его дух-сознание покидает пределы его тела и начинает неудержимо расширяться. От наркотика он становится психочувствительным; наркотик преодолевает сопротивление защитного химизма его мозга против прямого телепатического контакта, так что он может теперь воспринимать ощущения всех сенсорных рецепторов вокруг себя. Минута за минутой дух ширится все больше и больше. Говорят, что при максимуме глаза и уши всех людей становятся вашими собственными; вы улавливаете бесконечность ответных чувств; вы в здании — сразу везде. Правда ли это? Вливаются ли в него ощущения других людей? Кажется, да. Он чувствует, как пылко трепещущая мантия его души поглощает и впитывает Альму. Это только начало. Вот его душа охватила уже детей Альмы. Он — и шестеро детей и их мать в одной и то же время. Вот уже он стал и семьей из соседней комнаты. Восемью детьми, матерью и блудником с 495-го этажа. Пределы его досягаемости распространяются этажом выше. И этажом ниже. И по коридору…
Над ним 500 этажей, 499 этажей под ним, и он видит все 999 этажей в виде колонны с поперечными полосами, крошечными метками на высоком стволе, набитом муравьями. А он является всеми муравьями сразу. Почему он не принимал этого наркотика раньше? Это так здорово — чтобы стать целой гонадой!
Вот он распространился, по меньшей мере, на двадцать этажей в обоих направлениях. И продолжает расширяться. Его рецепторы находятся повсюду.
Альму теперь он ощущает смутно. Только один его атом занят ею, а остальные скитаются по залам городов, образующих гонаду 116. Он в каждой комнате. Часть его вверху, в Бостоне, часть в низу, в Лондоне, и одновременно весь он в Риме и в Бомбее. В сотнях комнат. В тысяче. В рое двуногих пчел. Он — это пятьдесят орущих детишек, втиснутых в три лондонские комнаты. Он — это два нетвердо держащиеся на ногах бостонца, идущих на свой пятитысячный сексуальный съезд. Он — это пылкий тринадцатилетний блудник, крадущийся по 483-му этажу. Он — это шесть меняющихся пар в лондонской спальне.
Вот он стал еще шире, достигая внизу Сан-Франциско, а вверху — Найроби, Чем больше он расширяется, тем легче это переносится. Улей. Могущественный улей. Вот он уже объемлет Токио. Вот объемлет Чикаго. И Прагу. Достает до Шанхая, Вены, Варшавы. Толедо! Париж! Рейкьявик! Луиссвилль! Сверху донизу! От вершины до дна! Теперь он — это все 880 тысяч людей на тысяче этажей. Его душа увеличена до предела. Голова разрывается. Через мозг проходят изображения, проплывают кадры реальности, расплывчатые пятачки туманных видений лиц, глаз, пальцев, улыбок, звуков… Все это плавно смешивается, перекрывается и уплывает прочь. Он везде, и он все сразу. Бог мой! Впервые он познает природу такого тонкого организма, как общество; он видит равновесие и противоречия, целый заговор компромиссов, склеивающих все вместе. И все это восхитительно прекрасно. Звучание этого огромного города, состоящего из многих городов, совсем такое же, как звучание космического оркестра: все должно быть взаимосвязано, все должны принадлежать еще кому-то. Поэт из Сан-Франциско является частью уборщика из Рейкьявика. Маленький сопливый честолюбец из Шанхая является частью безмятежного неудачника из Рима. Сколько же тут всего! Диллону интересно знать, останутся ли следы восприятий, когда действие наркотика кончится. Дух его кипит. Он растворяется в тысячах душ сразу. Сотни тысяч совокуплений совершаются в нем. Там — он утрачивает девственность, тут — он сам лишает девственности; он и обладающий и обладаемый одновременно.
Диллон несется в лифте своего воображения. Вверх! 501, 502, 503, 504, 505! 600! 700! 800! 900! 1000! Он стоит на посадочной площадке, на самой верхушке, вглядываясь в ночь. Вокруг него башни — соседние гонады, 115, 117, 118 — вся констеляция. Раньше он часто спрашивал себя, на что похожа жизнь в других зданиях. Теперь это его нисколько не интересует. Достаточно удивительного и в 116-й гонаде — свыше 880 тысяч пересекающихся жизней. Когда-то от своих друзей в Сан-Франциско он слыхал, что сам дьявол подсунул мысль — переделать мир так, чтобы нагромоздить тысячи людей в единственном колоссальном здании, осуществить эту ульеобразную жизнь. Как не правы эти ворчуны! Если бы они приняли этот наркотик, они бы ощутили правильную перспективу, вкусили бы всю бесконечную сложность нашего вертикального бытия. Теперь вниз 480, 479, 476, 475! Город над городом. И на каждом этаже тысячи лабиринтов. И везде его ждут наслаждения.
“Хэлло! Я — Диллон Хримс. Могу я побыгь немного тобой? А тобой? А тобой? Вы счастливы? Нет? Видел ли ты этот великолепный мир, в котором ты живешь?”
“Что? Тебе хотелось бы комнату побольше? А ты хочешь путешествовать? А тебе не нравятся твои дети? А тебе надоела твоя работа? А ты чем недоволен? Идиот! Пойдешь со мной, полетай с этажа на этаж, посмотри вокруг! Поройся в окружающем тебя мире! Полюби его!”
— Это и в самом деле так здорово? — спрашивает Альма. — У тебя сияют глаза!
— Я не могу это описать, — бормочет Диллон, пронзая обслуживающий слой, чтобы попасть на этажи под Рейкьявиком, а затем снова всплывая в Луиссвилль, одновременно касаясь каждой точки здания от верха до самого низа. Он потерял чувство времени. Путешествию полагается длиться пять часов, а он все еще на Альме, что заставляет думать, что прошло не более десяти или пятнадцати минут.
Все так осязаемо. При перемещении по зданию он касается стен, полов, экранов, людей, вещей. Он предполагает, что скоро он начнет свертываться. Но нет! Он все еще расширяется. Одновременность ощущений все усиливается. Он переполняется восприятиями. Люди двигаются, разговаривают, спят, танцуют, совокупляются, едят, читают.
“Я — это вы все. Вы все — часть меня”.
Он может отчетливо фокусироваться на отдельных личностях. Вот Электра. А вот Нэт — спектроялист. Вот Мэймлон Клавер, а вот переполненный мыслями социокомпьютер, называемый Чарльзом Мэттерном. Вот луиссвилльский администратор, а вот варшавский мужлан. А я — все они, все благословенное здание.
“О, прекрасное место! О, как я люблю его! О, это стоящая вещь! О!”
Когда он приходит в себя, он видит темноволосую, скорчившуюся на краю спальной платформы, спящую женщину. Он не может вспомнить ее имени. Он трогает ее за бедра, и она тотчас просыпается, моргая глазами.