Мервин Пик - Горменгаст
Он почти и не сознавал, чем занято его тело. Казалось, руки и ноги сами принимали решения. И Титус следовал за ними вниз по покрову листвы.
Стирпайк же, переменивший позу, когда непереносимая судорога продрала ему левую ногу и плечо, Стирпайк, надеявшийся, что, осторожно расправив конечности, он никак не нарушит неподвижность наружной листвы, услышал теперь треск ломающихся над его головою ветвей и понял, что его движение привело к результату поистине страшному. После стольких отчаянных усилий спастись от преследователей только самая что ни на есть злая судьба могла постараться, чтобы его отыскали так скоро.
Разумеется, он не знал, что не кто иной, как юный граф, спускается к нему. Глаза Стирпайка не отрывались от волокнистого клубка темных ветвей прямо над ним. Ясно, что приближавшийся к нему человек не мог продвигаться близко к стене, сквозь самую гущу плюща. Тогда ему пришлось бы перемещаться с улиточьей скоростью, сражаясь с самыми мощными ветками. Преследователь должен соскальзывать по внешней листве и, вероятно, зарыться поглубже в плющ, оказавшись чуть выше Стирпайка, но так и оставшись недостижимым.
Именно таково и было намеренье Титуса, поскольку футах в пяти над водой он остановился и обождал немного, переводя дыхание.
Луна, высоко забравшаяся в небо, делала факелы почти ненужными. Лоно залива покрылось чешуйками. Листья плюща отражали глянцевый свет. Лица в окне казались лужеными и деревянными сразу.
На миг Титус задумался о том, не переместился ли Стирпайк, не взобрался ли выше того места в футе над водой, в котором зримо ожил и затрепетал предательский плющ, не находится ли сейчас он, Титус, в нескольких дюймах от врага, не грозит ли ему скорая смерть. Странным казалось ему в этот миг, что никакая рука с кинжалом не взвилась из листвы и не поразила его, висящего на ветвях. Но ничего не случилось. Безмолвие скорее подчеркивалось, чем нарушалось плеском далеких весел, поднимавшихся и падавших в заливе.
Затем левая ладонь его охватила некий внутренний стебель, и Титус, разведя перед собой пелену листвы, вгляделся в самую ее гущу, где от внезапного вторжения лунных лучей ветки вдруг засветились, точно белая сеть, точно искривленные кости.
Конечно, никто его там не ждал. Нужно зарыться поглубже и спускаться во мгле, пока он не отыщет врага. Луна светила теперь так ярко, что подобье густых сумерек сменило непроглядную ночь листвы. Полная тьма застоялась лишь у глубоко потонувшей в плюще стены. Если бы Титусу удалось пробиться к ней и после спуститься вниз, он, верно, смог бы увидеть, еще не достигнув воды, некие очертания, не принадлежащие ни ветке плюща, ни листу его – некий мреющий средь листьев изгиб или угол, – локоть, быть может, или колено, или выпуклость лба…
VI
Убийца не сдвинулся с места. Да и зачем бы он стал сдвигаться? Не так уж и богат его выбор – между одной люлькой плюща и другой. И что бы выгадал он, сменив одно временное укрытие на другое? Разве ему есть куда бежать? И весь-то покров плюща имел ширину только в семьдесят футов. Его поимка – вопрос времени. Но когда времени всего ничего, оно становится сладким и драгоценным. Он останется здесь. Доставит себе удовольствие: попробует на вкус непривычное блюдо – близкую смерть, лениво покачается на волнах Леты.
Дело не в том, что он утратил волю к жизни. Дело в том, что разум его оставался холодным и точным, и когда он сказал Стирпайку, что жить ему по такой-то и такой-то причине остается лишь несколько часов, противопоставить его логике Стирпайку оказалось нечего. Под ним плескалась вода, дышать в которой он не мог. К северу простирался водный простор, по которому он приплыл бы прямиком в руки поимщиков. Передвигаясь вправо или влево, он, в конце концов, вылез бы из плюща. Карабкаясь вверх, достиг бы десятков окон с физиономией в каждом.
Кто бы ни подбирался к нему сверху, человек этот, надо полагать, оповестил о своих намерениях целый мир, а то и приказ получил сразиться с ним, со Стирпайком. Человек, углядевший движение в плюще.
Странно другое: насколько он слышал, сюда подходила всего одна лодка. Два весла ее поднимались и опускались пока еще вдалеке, но звук их Стирпайк различал ясно; почему же не вся флотилия устремилась к нему?
Пока он водил взад-вперед лезвием по руке, с кривых стеблей над ним ссыпалась пыль, потом в ярде, вроде бы, от его головы затрещала, ломаясь, ветка.
Однако шум этот раздался не прямо над ним. Шум исходил из самой гущи плюща, откуда-то между ним самим и стеной.
Шелохнуться означало бы для Стирпайка выдать себя. Он съежился, точно худосочный ребенок в сплетенной из прутьев люльке. Но правая рука его прижимала кинжал к левому плечу, и он готов был в любое мгновение ударить клинком снизу вверх.
Маленькие, тесно посаженные глаза его горели во мраке от ненатуральной сосредоточенности, но не природный их цвет, каким бы необычным он ни был, проступал в темноте – нет, что-то более страшное. Хрусталики словно отражали цвет крови, омывавшей мозг и заглазья Стирпайка. Тонкие губы ханжи слиплись в бескровную нить.
Стирпайка вновь охватила – и даже с большей силой – гордыня, испытанная им, когда, глядя на лежавшие у его ног скелеты титулованных сестер, гоголем разгуливал вкруг их останков, словно плененный некоей первобытной стихией.
Ощущение это было до того чужеродно бесстрастной природе его сознательного разума, что у Стирпайка не отыскалось средств понять: что происходит в нем на этом глубоком уровне, – и уж тем более одолеть потребность покрасоваться. Ибо волна высокомерия окатила его, потопив разум в черных, фантастических водах.
Желание оставаться невидимым испарилось. Та сила, что еще сохранялась в его теле, страстно жаждала выставиться напоказ.
Ему уже не хотелось убить своего врага в темноте и безмолвии. Его раздирало желание встать нагим на освещенной луною сцене, с поднятыми руками, распяленными пальцами, и чтобы свежая, теплая кровь стекала с его запястий, омывая предплечья спиральными струйками, дымясь в холодном воздухе ночи, – и вдруг уронить руки, вцепиться пальцами, точно когтями, в грудь и разодрать ее, явив зрителям сердце, подобное черному овощу, – а после, на этой вершине самообнажения, в сладком триумфе греха, произвести некий жест высшего презрения, непристойный и редкостный и, наконец, на виду у всех башен Горменгаста, облапошить замок, не дав ему осуществить ревностно хранимое право, – и умереть под лучами луны самому, от собственной злой порочности.
Ничего, ничего не осталось от разума, способного презрительно осмеять это желание. Блестящий ум Стирпайк застлало багровое облако. Он барахтался в первобытных болотах.
Наплевав на всякую осторожность, он крушил вокруг себя ветки, и треск, с которым те подламывались в тишине, отдавался в каждом окне орудийными залпами. Зрачки Стирпайка обратились в раскаленные докрасна булавочные острия.
Он отдирал толстые стебли плюща, словно вырубая в массе листвы пещеру, бил ногами, сползая все ниже, пока не нашел опору в футе под водой. Левая рука его вцепилась в плотный побег, волосатый, точно собачья лапа.
Нож Стирпайка изготовился к удару. Он закинул голову. В сумраке листьев над ним послышался звук. Кто-то там то ли вскрикнул, то ли задохнулся, и следом огромный пук веток обвалился трескливой кучей, рушась в созданный внезапным неистовством Стирпайка колодец, – рушась с нарастающей скоростью и неся на себе Титуса.
Падая, Титус увидел внизу две горящие красные точки. Увидел сквозь переплетенные ветки плюща.
За несколько мгновений до этого страх напал на него, ибо разум Титуса внезапно очистился – так в сплошноте жарких туч вдруг расчищается пятнышко величиною не более ногтя большого пальца, и за ним проступает небо. И сквозь этот мгновенный просвет в миазмах усталости и жара ворвался страх перед Стирпайком, мраком и смертью.
Но едва только ветви подломились под ним, висящим в переплетенной ночи, едва началось падение, страх снова покинул его. Он говорил себе: «Я падаю. Слишком быстро. Скоро я свалюсь на него. И убью, если сумею».
Пока Титус падал, рука его крепко сжимала нож, и когда он с хрустом проломился сквозь ветви, густо и влажно павшие на забитую сором поверхность потопа, то увидел, как нож сверкнул в его кулаке, подобно осколку стекла, поймавшему пронзительный луч луны. Но лишь на долю летящего мига увидел он сталь тонкого лезвия, поскольку падение отбросило его под лунный свет и внезапно нечто иное, столь же яркое, как лезвие, приковало его взгляд: существо с глазами, как капельки крови, и лбом, похожим на сальный шар, – существо, рот которого, тонкий, как нить, раскрывался и, раскрывшись, искривился по краям, так что никакая иная нота и не могла бы исторгнуться из его полости, кроме той, что прозвенела над заливом, взлетела по древним стенам и обратила в камень примолкших людей – рассветная нота, высокий, самоуверенный клич бойцового петуха.