Мервин Пик - Горменгаст
– Ты уже давно здесь не появлялся, – сказала Кора.
– Это верно, – согласился Стирпайк.
– Ты нас забыл?
– Ничуть, – ответил он, – ничуть.
– Так в чем же дело? – спросила Кларисса.
– Сидеть! – резко приказал Стирпайк. – И слушать меня.
Он вперил в сестер взгляд, всегда приводивший их в замешательство, и, не отрываясь, смотрел, пока они, пристыженные, не понурились, уставясь на собственные ключицы.
– Вы думаете, это так легко – не подпускать чуму к вашим дверям, да при этом еще и быть у вас на побегушках? Легко?
Сестры медленно, точно маятники, покачали головами.
– В таком случае, сделайте милость, не перебивайте меня! – с поддельным гневом воскликнул Стирпайк. – Как смеете вы кусать руку, которая вас кормит! Как вы смеете!
Двойняшки вылезли, точно единое целое, из кресел и двинулись в угол комнаты. На миг они остановились, обернулись к Стирпайку, дабы увериться, что именно этого он от них и ждет. Да. Суровый палец молодого человека указывал на плотный, волглый ковер, застилавший пол комнаты.
Глядя, как выжившие из ума жалкие создания в пурпурных платьях лезут под ковер, Стирпайк испытывал упоение ни с чем не сравнимое. Постепенными, простыми, коварными шажками он вел их от унижения к унижению, пока извращенное наслаждение не обратилось для него едва ли не в необходимость. Если бы молодой человек не получал, злоупотребляя своей властью над ними, причудливого удовольствия, сомнительно, чтобы он взвалил на себя хлопоты, потребные для сохранения их жизней.
Но, созерцая передвижные холмики, созданные ползающими под ковром Двойняшками, он не сознавал, что прямо на его глазах совершается нечто весьма необычное и даже небывалое. У Коры, по кроличьи приникшей к полу в унизительной тьме, вдруг зародилась мысль. Откуда она явилась и как вообще могла явиться, Кора себя спрашивать не стала, ибо Стирпайк, их благодетель, был для нее и Клариссы чем-то вроде бога. И тем не менее, непрошеная мысль эта вдруг распустилась в ее мозгу, подобно цветку. Сводилась же мысль к тому, что она, Кора, с великим удовольствием прикончила бы Стирпайка. Едва осознав ее, Кора ощутила испуг, вряд ли уменьшившийся от того, что ровный голос с пустопорожней неторопливостью произнес в темноте: «И… я… тоже. Вдвоем мы с этим справимся, верно? Вдвоем-то справимся».
ГЛАВА ДЕВЯТАЯ
Была в Южном крыле почти забытая лестничная площадка, расположенная высоко и за многие десятилетия обжитая сменявшимися поколениями сизовато-серых мышей – созданий до странности малых, величиною не больше фаланги пальца, водившихся, похоже, только в этом крыле, поскольку нигде более их никогда не видали.
В давние годы этот, редко теперь навещаемый кусок пола, огороженный с одной стороны высокой балюстрадой, являлся, надо полагать, предметом живой заботы какого-то человека либо нескольких людей, поскольку хоть краски и поблекли, а все ж заметно было, что половицы выкрасили некогда в сочный и яркий кармазиновый цвет, а три стены – в ослепительнейший из желтых. Балясины балюстрады имели окрас чередующийся – яблочно-зеленый и лазурный, в последний были окрашены и пустые дверные коробки. Коридоры, расходившиеся отсюда, сужаясь в перспективе, продолжали кармазиновую тему полов и желтую – стен, но все это утопало в густых тенях.
Балюстрада располагалась на южной стороне и окно, пробитое в скате крыши над нею, впускало сюда свет дня, а временами и солнца, лучи которого преображали заброшенную площадку в космос, в небесную твердь, наполненную сверканием пляшущих пылинок, в пространство, вмещающее и звезды, и то светило, что посылало сюда лучи свои, и лучи эти танцевали средь звезд. Там, где они прерывались, пол расцветал словно розами, стены изливали шафрановый свет, а балясины пылали, подобные кольцам цветных змей.
Но и в самые безоблачные летние дни, когда солнечный свет пробивался в окошко, в блеске здешних красок присутствовал пигмент распада. Красный цвет лишился былой пламенности, зажигавшей некогда доски пола.
По этой-то цирковой арене состарившихся красок и разгуливали семейства серых мышей.
Когда Титус впервые приметил красочную балюстраду, он находился двумя этажами ниже обнесенного желтыми стенами балкона. В тот день он исследовал нижний этаж и, заблудившись, испугался, ибо перед ним раскрывались, словно пещеры, комната за комнатой, то утопающие в тенях, то плывущие в пустом солнечном свете, льющемся на пыль просторных полов, почему-то пугавших мальчика своей золотистой заброшенностью пуще самых непроглядных теней. Если бы Титус не сжимал изо всех сил ладони, то давно уже завопил бы – эти покинутые покои и залы внушали страх даже отсутствием в них привидений, порождая чувство, что перед самым его приходом кто-то покидает каждый из коридоров, каждую залу, наводя на мысль, что все это – декорации, которые только и ждали его появления.
И вот, измученный разгулявшимся воображением, ощущая, как гулко колотится его сердце, Титус свернул за угол и оказался перед лестничным маршем, спускавшимся на два этажа от обители серых мышей.
Едва завидев лестницу, Титус бросился к ней с такой радостью, словно каждая из балясин ее приходилась ему давним другом. Но даже охваченный облегчением, слышащий, как в ушах отдается гулкое эхо его шагов, Титус широко раскрыл глаза, приметив лазурь и яблочную зелень балясин – каждая глядела высоким постаментом неповиновения. Одни перила, державшиеся на этих подспорьях, были бесцветны, светились отглаженной ладонями слоновой кости белизной. Ухватясь за балясины, Титус глянул сквозь них вниз. Глубины, раскрывшиеся перед ним, были, казалось, почти лишены признаков жизни. Только птица медленно пролетела над другой, далекой площадкой, да кусок штукатурки выбился из теней, клубившихся тремя этажами ниже птицы – и все.
Титус взглянул вверх и увидел, что до верхушки лестницы осталось совсем немного. Как ни тянуло его бежать из этих возвышенных мест, он не устоял перед соблазном добраться до самого верха – туда, где горели краски. Серые мыши, запищав, прыснули по коридорам и норкам. Лишь небольшое число их осталось у стен и какое-то время наблюдало за Титусом, перед тем как снова заснуть или вернуться к тому, что они грызли.
Все это место показалось мальчику неописуемо золотистым и дружественным – настолько дружественным, что даже близость пустой комнаты, расположенной под ним, почти не портила Титусу наслаждения, которое он здесь испытывал. Он сидел, прислонясь к желтой стене, и смотрел, как маневрируют в длинных лучах солнца пылинки.
– Это мое! мое! – громко сказал он. – Я сам все это нашел.
ГЛАВА ДЕСЯТАЯ
В гнусном подземельном свете, наполнявшем Профессорскую, трое, восседавшие в ней, казалось, плыли, влекомые бурыми валами. Табачный дым обращал ее в подобие выкрашенной умброй гробницы. Эти трое представляли собой зачаток ежедневного собрания, столь же священного и неукоснительного, как мартовский слет грачей на верхушке ильма – правда, отнюдь не столь оживленного! – собрания Профессоров, происходившего после того, как часы отбивали одиннадцать, и для них наступало время недолгой передышки.
Ученики их – воробушки, так сказать, Горменгаста – наперегонки носились по огромному, выложенному красным песчаником двору, который со всех сторон обступали высокие, покрытые плющом, сложенные из того же камня стены. Лезвия бесчисленных ножей изъязвили шероховатую поверхность этих стен, ибо никак не меньше тысячи иероглифических инициалов были выскоблены в камне! Сотни старательно вырезанных наставительных изречений и слов, значение коих давным-давно лишилось своей злободневности. Насечки поглубже являли взорам схемы тех или иных игр местного изобретения. Немало мальчиков обливалось у этих стен слезами, немало кулаков было ободрано о камень, когда голова противника отпрядывала в сторону, уклонясь от удара. Немало детей пробивалось назад, в открытый двор, с окровавленными ртами, и тысячи неустойчивых пирамид из мальчишеских тел, пошатываясь, добредали сюда и рассыпались, когда самый верхний малец хватался, в конце концов, за верхние плети плюща.
Попасть во двор можно было тоннелем, начинавшимся прямо под длинной южной классной комнатой с люком в полу, от которого шли вниз ступеньки. Тоннель, старый, заросший папоротником, сотрясали в этот миг варварские отзвуки свиста, издаваемого ордой мальчишек, устроивших в краснокаменном дворе, с незапамятных времен бывшем местом их игр, кучу-малу.
Но те трое, что сидели в Профессорской, находили отдохновение скорее в ослаблении, нежели в усилении телесной активности.
Войти сюда из коридора Профессоров – значило претерпеть удивительную перемену обстановки, примерно такую же внезапную, какую мог бы испытать купальщик, который, поплавав в чистой, прозрачной воде, вдруг заплывает в бухту, заполненную неким супом. Не только воздух Профессорской, казалось, меркнул от смеси запахов: смрада застоялого табачного дыма, пересохшего мела, гниющего дерева, чернил, спиртного и сверх всего – плохо выделанной кожи, но и общий тон комнаты являл собою транскрипцию этих запахов, поскольку стены ее были выкрашены в какой-то лошадиный, наиунылейший из коричневых цвет, оживлявшийся разве что редкими, скучно мерцавшими головками чертежных кнопок.