Виктор Пелевин - Ананасная вода для прекрасной дамы
А все прочее… Не подумайте, что я увиливаю от ответственности, но мое сознательное участие в происходящем было весьма ограниченным.
Я, если привести сравнение, был машинистом, следившим за скоростью паровоза и его гудком. Паровоз перемещался по рельсам, тысячелетия назад проложенным в синайской пустыне тем маленьким евреем, о котором поет гениальный Леонард Коэн в песне „The Future“. А конкретные слова были чем-то вроде шпал, принимавших на себя вес паровоза и рельсов. Без шпал, понятно, не было бы никакого железнодорожного движения — но разве машинист думает, откуда они берутся и из какого дерева сделаны?
Шпалы держали вес и поступали без перебоев, ибо в то время я цепко держал Бога за мизинец своей дрожащей от страха рукой. Требуемые слова возникали в моей душе без всякого усилия, да и вообще без моего участия — иначе я провалил бы все дело. Вероятно, именно так и говорили древние пророки, земное ничтожество которых не мешало величию передаваемого через них откровения.
Когда я слушал себя в записи, я не всегда даже понимал, о чем говорю — но каждый раз дивился таинственному могуществу своей речи. Она была бессвязной и туманной, а иногда и неверной грамматически. Но это только придавало ей силы — ибо Всевышнему пристало изъясняться знаками, знамениями и смутными пророчествами. Ему идет быть загадочным, и у меня это выходило неплохо.
У наших бесед были примерные темы — вернее, не темы, а как бы смысловые центры, вокруг которых строились мои вдохновенные бормотания. Мы с Добросветом обычно находили их в американских методистских брошюрах и дайджестах американской поп-культуры, поступавших из Службы внешней разведки: „The Three Men I Admire Most“, „My Ministry of Reconciliation“ и тому подобное [6].
Иногда, повинуясь внезапному импульсу я отходил от методистских лекал и начинал набрасывать что-нибудь, скажем, из Мейстера Экхарта. Экхарт и сам был большой путаник, а в моем вольном пересказе получалось и вовсе божественно. Порой я осторожно вставлял и красочную суфийскую метафору, предварительно отжав из нее все исламские референции. Но финал был всегда одинаков: „а об остальном, сын мой, тебе поведают мои ангелы — слушай их, ибо они мудры не своей мудростью, но моею…“
Сам Буш говорил мало, что очень облегчало мою миссию. На мои смутные величественные зовы он откликался молитвенными бормотаниями, всхлипами или ритуальными восклицаниями, принятыми у американских евангелистов. Иногда он плакал — особенно от исламской мистической образности. Часто он начинал петь „алилуйя“, словно бы под какой-то джазок, игравший у него в душе. Тогда у меня было время передохнуть. Бывало, он начинал славить меня со слезами в голосе, отчего мне делалось неудобно — как, наверное, было товарищу Сталину на пике культа личности.
Но в целом за годы общения у меня сложилось чувство, что Буш скорее хороший человек, чем дурной. Он никогда не просил ничего для себя лично. Завтрашние курсы валют и акций его тоже не интересовали. Кроме того, его часто мучила совесть — и это облегчало мою работу, потому что успокаивать человека всегда легче, чем отвечать на досужие вопросы.
Чаще всего я облегчал его терзания каким-нибудь „Ликуй, Джорджайя, ибо ты праведен в глазах моих“ — а потом передавал эстафету ангелам и отключался. А когда он все-таки успевал задать мне конкретный вопрос, я использовал темные цитаты из древних гадательных книг, английские переводы которых мне поставлял Добросвет. С десяток таких ответов на основе „Книги Перемен“, вряд ли известной Бушу, я помнил наизусть.
Буш никогда не бывал навязчив — как настоящий джентльмен, он умел держать дистанцию. Иногда увлекался я сам, но мои кураторы не давали мне слишком глубоко увязнуть в разговоре — после того как зеленый светодиод надо мной начинал мигать (сигнал „тикаем, пацаны“, как выражался Шмыга), я взывал к ангелам. Что говорили Бушу ангелы, я не знал и не хотел знать — мне хватало нервов на собственной вахте.
В целом, это была тяжелая работа, и очень вредная — квасок Добросвета день за днем подтачивал мое и без того хрупкое здоровье.
Расписание сеансов связи зависело от того, удалось ли разведчикам подтащить обратный ретранслятор на дальность приема. Поэтому Бог чаще всего говорил с Бушем, когда тот бывал в Кроуфорде и за границей. Но, чтобы поддерживать меня в постоянной форме, со мной регулярно проводили тренировочные сессии, как во время начальной подготовки. Я начинал понимать, как живут футболисты, которыми торгуют международные клубы. И мне порой приходило в голову, что миллион долларов за такие муки — это какое-то советское крохоборстово.
Моих кураторов, однако, волновали совсем другие проблемы.
— Нельзя успокаиваться, — говорил мне Шмыга. — Ты должен постоянно повышать свою метафизическую боеготовность, Семен, потому что никто не знает, какие задачи поставит перед нами завтрашний день…
К несчастью, он оказался прав.
Проблемы начались перед самой иракской войной. Дело в том, что в это время Буш стал молиться вместе с Тони Блэром. А Блэр, в отличие от Буша, был человеком со всегда спокойной совестью. И, как у всех подобных людей, у него были самые серьезные вопросы к Господу. К счастью, он не мог задать их мне. Но он начал задавать их Бушу — после того, как тот признался в своей богоизбранности несмотря на мой строгий запрет.
Мы впервые столкнулись с таким серьезным риском. Но сворачивать операцию было нельзя — у ангелов оставалось много работы. Я не мог просто устраниться, поскольку без моего прикрытия дело могло встать. Поэтому на совещании у Шмыги было решено, что я на неделю покину Буша, как бы в наказание — и все это время ангелы тоже будут молчать.
Эти дни дались мне нелегко. Буш сидел в Кроуфорде, где я обычно нисходил на него после каждой молитвы. И каждый день он рыдал в моем черепе, повторяя раз за разом — „зачем ты меня оставил?“.
Порой я даже чувствовал ненависть к чекистской своре, подвергающей неплохого, в общем, человека таким изощренным мучениям. И совсем забывал, что я сам — просто служебный соловей этой своры, боец НКВД, посаженный партией на высотный аэростат, с которого он увидел так много, что вряд ли проживет теперь слишком долгую жизнь.
Когда Буш совсем отчаялся и затих, я сошел к нему в утреннем откровении, мягко укорил за непослушание и велел никогда и никому больше не говорить о моем гласе. А потом, словно в утешение, предложил ответить на любой из вопросов Блэра.
Это было с моей стороны чистой авантюрой, и надо мной несколько раз тревожно мигнул зеленый светодиод, но ставка была уже сделана.
— Тони интересовался, — слабым голосом сказал Буш, — как согласуются, и согласуются ли вообще, божественное всемогущество и божественная всеблагость.
В первый момент я даже не понял, что он имеет в виду.
— И как ты ответил ему, о Джорджайя? — вопросил я.
— Я ответил… Я ответил, Господи, что из сложных словес ткут свою сеть фарисеи, а истина Духа обитает лишь в простоте. И в таком вопросе ее нет.
— Истинно так, сын мой, — подтвердил я, чувствуя, как на моем лбу набухают огромные, как виноградины, капли пота.
— Тогда Тони подумал немного, — продолжал Буш, — и сказал, что может поставить вопрос совсем просто. Если Бог добр и всемогущ, почему в мире есть страдание и зло? Почему были Аушвиц и Гулаг? И я, Господи, не нашелся, что ответить. Не знаю я этого и сейчас…
Буш замолчал, и я понял — он ждет ответа.
В первый момент я подумал, что это провал — сказать мне было нечего. Но владевший мной дух, подобно священному гироскопу, не дал потерять ориентацию в нахлынувшей на меня тьме. Я вовремя вспомнил, что говорить должен не я, а голос Левитана. И я как бы самоустранился, перестав стоять у него на пути. А голос изрек:
— То, о чем ты спрашиваешь, Джорджайя, есть тайна, слишком тяжкая для хрупких земных плеч. Ответы даются каждому в меру его разумения. Но тебе, возлюбленный сын мой, я скажу все как есть. В духе и истине никого из вас не существует, а есмь только Я, и все это сон, который снится тем, кого на самом деле нет, ибо в каждом сущ лишь Я един. Ваши жизни подобны искрам вокруг огня, и только этот огонь реален, вечен и неизменен, а все вы — просто его отблески во мраке. Воистину, я не знаю про ваши гулаги и шмулаги, и не о всяком из ваших веков дойдет до меня весть…
— Но зачем нам такой Бог? — спросил Буш потрясенно.
— Зачем вам такой Бог? Конечно, он вам не нужен. Но другого Бога у меня для вас нет…
Надо мной одновременно замигали зеленый и оранжевый огоньки, и я понял, что самое время собраться.
— Во тьме небытия, о Джорджайя, горит огнем бесконечной любви мое сердце. И каждый волен пойти к нему, и может найти путь, ибо я забочусь о том, чтобы он всегда был виден. Но есть такие, кто не спрашивает, как им прийти к моему огню. Они спрашивают — а почему существуют тьма и холод?