Андрей Столяров - Изгнание беса (сборник)
Ожог был приличный. Я чуть было не закричал.
Это меня отрезвило.
И глядя на туманный клинок, на ножны из гладкого дерева, украшенного серебряными насечками, я понял, что никакого врача действительно вызывать не надо, врач здесь не требуется, здесь вообще ничего не требуется, а если что-то и требуется, то нечто иное – то, с чем я не сталкивался еще ни разу в жизни.
Ночью я несколько раз подходил к нему. Он то ли спал, то ли находился в обморочном забытьи. Скорее всего, второе, потому что дышал он неровно – то мелко, то глубоко, и в груди его на разные лады посвистывало, как при сильной простуде. А где-то ближе к утру он, не размыкая век, поднес ко рту сдвинутые ладони и несколько раз произнес свистящим шепотом: лисса… лисса… – Наверное, бредил. Мне показалось, что поверхность ладоней мерцает, как голубоватый экран телевизора. Но может быть, действительно показалось. Кровь, во всяком случае, остановилась, вишневый сок на руках подсох, затвердел и при движении осыпался малиновыми чешуйками. Я заметил на безымянном пальце кольцо с большим синим камнем. Гладкие грани вспыхивали даже в зашторенном полумраке. Следы мазута с лица исчезли, наверное, стерлись. Но исчезли они также и с покрывала, куда накапали довольно-таки обильно. Я не знал, что думать по этому поводу.
Наверное, он все-таки выздоравливал. Потому что где-то примерно в половине шестого, когда я в очередной раз заглянул посмотреть все ли в порядке, он совершенно неожиданно, будто не спал, открыл глаза и, не поворачивая головы, внятно сказал:
– Вы спасли мне жизнь, сударь. Я – ваш должник…
И, не дожидаясь ответа, снова прикрыл веки.
Я почему-то был горд его словами. Я чувствовал, что в моей жизни что-то заканчивается. Я до сих пор хорошо помню эти долгие ночные часы. Была ясная ночь ранней осени, какие иногда случаются в Петербурге. Звезд на небе высыпало в необычайном количестве. Они горели, как подсвеченный горный хрусталь. Из окна открывался вид на канал и на крыши, уходящие к Исаакиевскому собору.
Картина была просто великолепная.
И я чувствовал невообразимые просторы Вселенной, несравнимые с человеческой жизнью, колючий свет, летящий по холоду от одного ее края к другому, мертвые глыбы внезапно вырастающих астероидов и себя – на искре Земли, медленно истачивающей пространство.
Я чувствовал себя капитаном сказочного корабля, плывущего в вечность.
Правда, в другой комнате, на тахте, застеленной покрывалом, лежал в беспамятстве тот, кто, возможно, и был капитаном, вынырнувшим из далей Галактики.
У меня возбужденно и вместе с тем радостно бухало сердце.
Я заварил себе чай и пил его маленькими глотками.
В окно струился пепельный свет звезд.
Сна не было ни в одном глазу.
3
Поправлялся он удивительно быстро. Жуткая рана уже на другой день покрылась нежной розовой пленочкой, лохмотья кожи вокруг слетели, как прошлогодние листья, и лишай, раскинувшийся на груди, все время уменьшался в размерах. Сил у моего гостя явно прибавилось, он начал понемногу садиться и вообще разговаривать, а еще через пару дней – вставать и разгуливать по квартире.
Правда, слабость еще некоторое время сохранялась и, пересекая комнату, например, он вынужден был опираться о мебель, дыхание иногда прерывалось, а на лице выступала испарина, он тогда останавливался и некоторое время стоял, прижав ладонь к сердцу, а потом, стиснув в улыбке-оскале белые зубы, двигался дальше.
Однако даже эти болезненные явления стремительно исчезали. К понедельнику, то есть всего через трое суток после ранения, он уже полностью, на мой непрофессиональный взгляд, пришел в себя, и тогда стал похож на зверя, запертого в тесной клетке.
Ему явно не хватало пространства. Он часами в молчании нервными шагами мерял квартиру, подолгу, скрестив на груди руки, стоял у окна, видимо, размышляя о чем-то, вздувал каменные желваки на щеках, и исполненный ярости взор его был устремлен явно за земные пределы.
Сразу же обнаружились некоторые трудности общения.
Незнакомец – кстати он представился мне как Геррик (просто Геррик, добавил он после некоторого колебания) – с первых же минут стал мне начальственно тыкать, тот первый случай, когда он обратился ко мне на «вы» и «сударь», остался единственным. Далее он подобной вежливостью пренебрегал. Может быть, в этом и не было бы ничего особенного, но когда я, слегка задетый, начал разговаривать с ним так же, он ощутимо дернулся, точно его оскорбили, вскинул голову, надул крылья гордого носа, светлые глаза полыхнули молнией негодования, и лишь через секунду, взяв себя в руки, ответил на мой вопрос ровным и сдержанным голосом. Однако я уже понял, что сдержанность эта обманчива. Геррик был человеком сильных страстей, и лично мне не хотелось бы иметь его среди своих противников.
Тыканье, впрочем, было досадной мелочью, на фоне всего остального, я к ней привык и уже через несколько дней перестал обращать на это внимание, но вот то, что он категорически отказывался мыть посуду – вообще заниматься хозяйством в каком бы то ни было виде: покупать продукты, готовить, хотя бы изредка подмести комнаты или вытереть пыль – задевало меня, как человека ответственного и аккуратного, значительно больше. Что это, в самом деле, за барские замашки? Что я ему прислуга, чтобы убирать за ним, подметать и готовить? Это действительно доводило меня чуть ли не до остервенения. Однако, здесь ничего нельзя было сделать. Как-то, набравшись смелости – все же молния в светлых глазах меня настораживала – я со всей возможной вежливостью высказал ему это, а Геррик в ответ просто пожал плечами:
– Воин не заботится о пропитании, – объяснил он. – Воин – сражается, странствует, пирует при редких встречах с друзьями, иногда погибает, иногда – одерживает блистательные победы. Но воин не забоится о такой мелочи как еда. Это просто недостойно его…
– А если еды не будет? – помнится, спросил я.
– Значит, ее – не будет, – очень спокойно ответил Геррик.
Пришлось с этим смириться. В конце концов, он был гость, а я – хозяин. И как у хозяина у меня были свои обязанности. Тем более, что барство его заслонялось множеством других интересных особенностей. Были странности, если так можно выразиться, гораздо более странные. Например, при умывании он совсем не признавал ни воды, ни мыла. Если нужно было очистить ладони, он делал движение, будто действительно держал их под краном, затем поднимал, стряхивал, – казалось, что во все стороны разлетаются невидимые брызги, – и грязь исчезала, даже если руки были испачканы машинной смазкой. Так же и с лицом – Геррик быстро и как-то небрежно проводил по нему ладонью, и лицо очищалось даже, по-видимому, от микробов. Походило на чудо – раз, и уже свеженький.
Он пытался и меня научить этому действу.
– Это очень просто, – говорил он, держа на весу чуть разведенные пальцы. – Представь себе, что грязь не имеет к тебе никакого отношения. Сними ее, не задумываясь, ну как снимают пылинку с костюма. Вот так. – Он, будто фокусник, легко потирал руки. Мощная чернильная клякса, специально перед тем стряхнутая на ладонь, полностью исчезала. Никаких следов не оставалось на гладкой коже. Однако, когда я с нудным тщанием пытался повторить его жест, та же самая клякса размазывалось по всему моему запястью, и потом приходилось долго оттирать ее мылом и пемзой.
Точно так же он никогда не чистил зубы и не причесывался. И, по-моему, даже не представлял себе, что такое расческа и зачем она человеку нужна. Небрежно запускал пятерню в волосы, проводил – раз, другой, и льняные пряди укладывались, точно у парикмахера.
Я ему завидовал. С детства не выношу причесываться и чистить зубы.
Нечто аналогичное происходило и с едой. Геррик не то чтобы был привередлив в вопросах питания, – ел он, по-моему, все и к особенностям национальной кухни относился спокойно, был вообще равнодушен к тому, что сегодня на обед или на ужин, мог, как я замечал, обходиться просто голым куском хлеба – но довольно часто во время еды повторялась одна и та же картина: он двумя пальцами брал, например, сваренную мною сосиску, подносил ее к носу, втягивал воздух ноздрями, принюхиваясь, и вдруг на холодном лице его появлялось брезгливое выражение:
– Этого есть нельзя, – с отвращением констатировал он.
– Почему? – интересовался я.
– В ней полно всякого металла.
Сосиска откладывалась. Геррик по обыкновению отрезал себе ломоть хлеба. Подняв брови, следил, как я, тем не менее, уплетаю розовое безвкусное мясо. И только однажды, видимо, не сдержавшись, заметил вскользь:
– У вас очень грязный мир. Не понимаю: как вы здесь живете?
– Живем, – нейтрально ответил я, пожав плечами.
– Н-да… Я бы не смог…
Слышать это было довольно-таки обидно. Но гораздо больше меня задевало то, что он – внешне, по крайней мере, – нисколько не интересовался нашей жизнью. Он никогда не спрашивал об устройстве мира, в котором так неожиданно очутился, не просил рассказать ему о нашей истории или о достижениях цивилизации, не пытался понять политику, науку или искусство, и практически игнорировал незнакомые ему детали быта. Книг он, кажется, вообще не читал – бросил взгляд на полки, заполненные собраниями сочинений, между прочим, моей давней страстью и гордостью, и знакомым уже движением вздернул брови: