Феликс Кривин - Хвост павлина
СИНЯЯ КОЛОННА
Ровным строем, четко печатая шаг, шла по улице милиция нашего города, а за ней, старательно держа ногу, вышагивали ее постоянные оппоненты и подопечные — наша городская шпана. Темно-синяя колонна милиции оканчивалась чем-то невообразимо пестрым, разноликим и неорганизованным.
Этой шантрапе идти бы впереди милиции, тогда было бы понятно. Ее бы под конвоем вести, чтоб не нарушать покой города.
Но покой города уже был нарушен. На годы вперед.
Колонна двигалась в молчании. Никто не улюлюкал, не свистел, не пытался нарушить или навести порядок. Блюстители и нарушители шагали в ногу, и лица их были одинаково серьезны и торжественны.
Только на окраине города кто-то из синей колонны сказал:
— Пора вам возвращаться, ребята.
Пестрая часть колонны остановилась. Это был первый случай в коллективной ее биографии, когда она подчинилась с первого слова.
Теперь, отделившись от синей колонны, эта часть выглядела не очень внушительно: ее коллективный возраст не превышал тринадцати лет.
Они стояли и смотрели вслед уходящей колонне. Рядом гремели выстрелы. Было 22 июня 1941-го года.
Город обстреливали из орудий с 4 часов утра, но о том, что это война, будет до 12 часов неизвестно.
Сейчас было 10. Городская милиция первой уходила в бой. И городская шпана провожала ее до окраины города.
Ушедшие так и не узнали, с кем идут воевать, они все погибли еще до 12. Потому что синий цвет на войне не годится, солдат в синем не солдат, а мишень.
Тогда об этом не думали. Некогда было думать. Еще никто не знал, что это война. И, как в мирное время, милиция выступила для наведения порядка.
Я шел за этой синей колонной. Я стоял, провожая взглядом их, уходящих на неведомый фронт. Я запомнил их спины лучше, чем лица.
Сорок лет они стоят в моей памяти. Сорок лет прошло, а они все уходят, уходят, и никак не могут повернуться ко мне лицом.
БИНДЮЖНИК
В Одессе сапожника заменял биндюжник.
Это не значило, что биндюжник починял ботинки, нет. Он, как ему и положено, ездил на своих длинных и плоских телегах — биндюгах, предназначенных для перевозки тяжелого груза. Но если где-нибудь в другом городе кто-то ругался, как сапожник, или сморкался, как сапожник, то в Одессе он ругался и сморкался, как биндюжник. Так здесь было принято говорить.
В слове «биндюжник» было что-то дюжее, поэтому он представлялся мне большим и сильным человеком. Жаль, что он ругался и сморкался, как сапожник, подавая нехороший пример людям дошкольного и младшего школьного возраста. Недаром само слово «биндюжник» было с позором изгнано из русского языка, который всегда очищался от подобных слов, позволяя себе расслабиться только в Одессе.
Я мечтал встретиться с биндюжником, посмотреть на его манеры и послушать, как он ругается. Но биндюжники в мое время попадались довольно редко. Это была вымирающая профессия, память о которой, как о динозаврах, сохранилась со временем только в языке:
— Ну, ты прямо какой-то динозавр! И выражаешься, как биндюжник!
Биндюги все больше вытеснялись грузовыми машинами.
И в одной из таких машин в июле сорок первого мы выехали из Одессы на восток.
В кузове полуторки, кроме нас, ехало еще человек двенадцать. Все это были мужчины, могучие, как биндюжники, но не биндюжники, а работники областного масштаба. Они ехали на восток, хотя главное их мужское дело было на западе.
Вид, однако, у мужчин был такой, словно главное их мужское дело было на востоке. Словно они всей душой рвались на фронт, но в данный момент себе не принадлежали. И чемоданы их себе не принадлежали: по каким-то высшим стратегическим соображениям они должны были быть доставлены на восток.
Понимая неубедительность своего положения, мужчины говорили о войне. Они ехали от войны, но говорили о войне, и этим будто себя оправдывали. «Мы ему Одессу не отдадим!» — говорили они, приобщая себя к тому, что в данный момент происходило в Одессе.
Конечно, как быстро ни шла машина, мужчинам военного времени никуда не уехать от войны. Но они тогда этого не знали. Им, работникам областного масштаба, казалось, что масштаб их кончается где-то далеко-далеко, там, куда они сейчас ехали.
Шофер затормозил и выглянул из кабины.
— Мотор перегревается, — сказал он, — нужно сбросить часть груза.
Мужчины переглянулись, потом их взгляды сошлись на нас.
— Может быть, что-нибудь из вещей? — сказала наша мама.
— Зачем же вам выбрасывать свои вещи? — наставительно возразил один из мужчин.
— Нам бы только доехать…
— А вы и доедете. Вас подберут. Это нас не подберут, а вас подберут. Чтоб женщину с двумя детьми — и не подобрали!
Остальные молчали, и лица у них были недовольные. Им не нравился этот разговор.
— Вы не можете здесь ехать, — убеждал маму тот, который добровольно взялся отстаивать общие интересы. — У нас машина особого назначения.
Назначение машины было одно: поскорее удрать от немцев.
— Скорее там разбирайтесь! — торопил шофер.
Мужчины начинали сердиться. Они сердились оттого, что были мужчины, и им хотелось быть сильными и мужественными в глазах этой единственной женщины, а они не могли, потому что у них были срочные дела на востоке.
Нам помогли высадиться. Машина уехала, а мы остались стоять у дороги. Никто не спешил нас подобрать: все машины шли переполненные.
Было уже совсем темно, когда рядом с нами остановилась длинная плоская телега. Биндюг!
— Что вы здесь делаете, женщина, в такое время? Садитесь, мне как раз в вашу сторону.
Он не был похож на биндюжника. В нем не было ничего дюжего — худосочный такой старичок. За всю дорогу он ни разу не выругался и ни разу не высморкался. Он посадки нас на свою телегу, а сам, прихрамывая, пошел рядом, потому что он жалел лошадей.
НЕБО НАД СНИГИРЕВКОЙ
Я запомнил небо над Снигиревкой в обрамлении четырех стен, похожее на картину, на которой изображение все время меняется, а тема остается прежней: немецкие самолеты.
Маленькая станция Снигиревка. Я даже не заметил, были ли там другие дома. Я запомнил всего один дом, вернее, развалины одного дома.
И небо в развалинах.
Когда смотришь на небо из развалин, кажется, что оно тоже в развалинах. Разрушено и перечеркнуто крестами вражеских самолетов.
Я стою под стеной и смотрю на квадрат неба в развалинах.
В одно и то же место дважды не попадают, поэтому при бомбежке лучше всего прятаться в развалинах.
А если бомба промахнется? Если она, летя мимо, как ей положено, промахнется и вторично сюда попадет?
Я теснее прижимаюсь в развалинам. Эти стены мне чужие, но я прижимаюсь к ним, как в родным. Больше, чем к родным: к родным стенам я так не прижимался.
Когда в тебя попадают, не целясь, а, наоборот, промахиваясь, это не только больно, это унизительно. Целились в кого-то, а попали в тебя. Попали, даже не удостоив тебя вниманием.
Сколько людей пострадало оттого, что в них попадали, промахнувшись в других. А может, и не было этих других, может, это сказано для смягчения удара. Промахи считаются извинительными. Может, и эту бомбу, которая меня уничтожит, тоже когда-нибудь извинят.
Кресты бомбардировщиков проходят над вами, равнодушно сбрасывая свой груз. Кресты истребителей пикируют, расстреливая нас из пулеметов.
Как будто с нами играют в крестики-нолики: они в небе крестики, а мы нолики на земле.
Всякий раз, когда меня заставляют почувствовать себя ноликом на земле, я вспоминаю небо над Снигиревкой.
ПОЕЗД
Была у меня в детстве мечта — побывать на станции Миллерово. Каждое лето я садился в поезд Одесса — Миллерово, ее ехал только до станции Первомайск. Потому что в Первомайске у меня жила бабушка, а в Миллерове у меня никто не жил. Но если садишься в поезд Одесса — Миллерово, хочется доехать до самого конца, а не сходить в начале пути в городе Первомайске.
Что-то подобное я испытал, когда, уже взрослым человеком, летал из Одессы в Киев на самолете Одесса — Владивосток. Даже как-то неловко было выходить в Киеве. Сосед мой летел во Владивосток, мы только начали разговор, рассчитанный до самого Владивостока, — и вдруг — извините, — я выхожу в Киеве.
Но однажды чуть не осуществилась моя мечта и я чуть не доехал до станции Миллерово. Тогда все люди поехали не туда, где у них кто-то был, я туда, где у них никого не было. Все поехали, сами не зная куда.
Поезд Одесса — Миллерово уже не ходил, мы поехали на машине, потом на телеге и только с телеги пересели в поезд, который тоже не шел до станции Миллерово. Мы доехали сначала до Запорожья, потом поехали на Ростов, а от станции Аксай было уже совсем близко до станции Миллерово.
Ехали мы в вагоне, в котором раньше возили лошадей. А назывался вагон телятником. Места вое лежачие, на полу, не лежать нельзя: слишком много народу.