Марина Дяченко - Пандем
Утки нажрались, но уплывать не спешили.
– Хорошо… А как давно ты есть? Было ведь время, когда тебя не было? Был момент твоего рождения?
– Нет, – Пандем стряхнул крошки с рукава. – Я не родился и не пришел, я – возник. Время, когда меня не было, оставило по себе совокупность знаков. Я вижу их в земле, в живых и мертвых языках, в твоем лице…
– Скажи… – Ким запнулся. – А… повернуть время вспять?
– Сейчас – нет. Потом – наверняка.
– А воскресить мертвого?
– Да. Но зачем? Мертвых будет не так много.
– А летать?
– А ты хотел бы? – Пандем улыбнулся.
Ким почувствовал, как скамейка уплывает из-под него. Как он поднимается, будто в детском сне, и зависает в плотном упругом воздухе.
– Руками маши, – сказал Пандем снизу.
– Вер…ни, – проговорил Ким. И скамейка вернулась на прежнее место.
– Страшно? – спросил Пандем.
Ким судорожно, по-куриному кивнул.
– Весь твой опыт говорит, что меня не бывает, – мягко сказал Пандем. – Это естественно. Ты привыкнешь.
* * *В церкви пахло весной, воском и ладаном. Огоньки свечей завораживали, люди казались темными силуэтами, донными рыбинами в прозрачной холодной воде – каждый сам по себе, каждый наедине с собой.
Ким долго, вопросительно разглядывал светлые лица под золотыми нимбами. Неумело перекрестился; стоявшая рядом старушка заворчала с осуждением. Не дослушав ее инструкций, Ким тронул Пандема за рукав и двинулся к выходу; заскорузлые ладони нищих протянулись, как листья. Ким выгреб мелочь из кармана и положил по монетке на каждую ладонь.
Под солнцем было почти жарко. Всюду, где только имелась свободная от асфальта земля, зеленели ростки и стебли, и первый одуванчик – на безопасной короткой ножке, но вызывающе желтый – выглядывал из-под церковной ограды.
– Скажи… – начал Ким. – Скажи, столько народу во всем мире надеются и ждут… Почему ты явился ко мне? Который не ждал? Которому тебя не надо?
– Они ждут не меня, – тихо отозвался Пандем. – Это было бы нечестно.
* * *«…Итак, я собеседник. И единственная причина, по которой я стану вмешиваться в мозг напрямую, – психическое расстройство, не поддающееся иной коррекции».
Ким сидел в вагоне метро, в самом углу. В темных стеклах отражались люди, читающие, дремлющие, глазеющие по сторонам, висящие на брусьях поручней либо вольготно развалившиеся на дерматиновых диванах; напротив Кима сидела пухлая растрепанная блондинка, увлеченная пухлой растрепанной книгой, и в окне за ее спиной Ким мог видеть собственное лицо. Стекло было кривое, а потому глаза и лоб Кима казались гротескно-огромными, как в страшном мультфильме.
«Хорошо. Что будет с теми, кем забиты тюрьмы и колонии? Как ты видишь их будущее – тех, кто был осужден на пожизненное, допустим, заключение? За убийства, поджоги, изнасилования? Где им место в твоем мире?»
«Там же, где и всем. Наказанием им будет раскаяние, и уверяю тебя, оно гораздо более действенно, нежели тюрьма».
«Ты наивный! Господи, ты с такой властью – такой наивный!»
Ким видел в зеркале темного окна, как шевелятся его губы и как нервно блестят глаза. Как сухая старушка, сидящая рядом и тоже отраженная стеклом, раз и другой на него косится.
«Ты не веришь в совесть?»
«А кто будет совестью? Ты? Жужжание пчелки в большой бритой голове: убивать нехорошо? Как тебе не стыдно? Так?»
«Нет, Ким… Ты забываешь, что я – это каждый из них. Я вижу их изнутри. Каждое колебание, каждое хотение и каждый страх. Каждая минута памяти. Мир, который они видят не так, как ты. Их мир иерархичен, и для начала я просто займу верхнюю ступеньку. А потом… Кое-кому мне удастся вправить вывихнутое представление о жизни, прочих сделаю по крайней мере безопасными для окружающих».
«Только словом?»
«Я собеседник».
«А если они откажутся слушать тебя?»
«Я сумею договориться. Напугаю, подкуплю. Всем им что-нибудь нужно».
Поезд затормозил – стоящие пассажиры качнулись вперед, как лес под порывом ветра. Сидевшая напротив блондинка, будто внезапно проснувшись, вложила в книгу палец вместо закладки и поспешила к выходу; на ее место опустился нетрезвый старикашка лет сорока, одутловатый, с «очками» серой кожи вокруг воспаленных глаз. На его брезентовой куртке, когда-то светлой, имелась надпись «Boss».
«А что скажут родственники жертв? Когда увидят убийц, ненаказанных, преспокойно разгуливающих среди людей?»
«С родственниками у меня будет совершенно отдельный разговор… Видишь ли, вот ты видишь людей категориями, группами: «родственники», «пациенты», «пассажиры»… Я вижу каждого в отдельности. Только человек. Этикетки не имеют значения… Поэтому не будет законов. Закон уравнивает».
Сидящая рядом старушка разглядывала теперь пьяного на сиденье напротив; что-то глубоко личное было в ее взгляде.
«Как с этим?»
«Просто. Он будет пить – будто воду. И с тем же результатом. И никогда не опьянеет – ни от чего».
«Все вино на свете превратится в воду?!»
«Нет, вино останется вином… Но воздействовать будет на каждого человека по-разному. Веселая эйфория – да, будет. Мертвецкое опьянение – нет. Мозг, характер, печень, воля пьющего человека останутся в сохранности».
Поезд притормозил. Остановился посреди тоннеля. В вагоне было очень тихо – напряженная, неестественная тишина.
«Пандем? Что там?»
«Предыдущий поезд отстает от графика».
«Ты можешь подтолкнуть его?»
«Ты считаешь, надо?»
Поезд зашипел, как большая змея. Тронулся.
«Это ты?»
«Нет, он сам».
«Где границы твоего вмешательства?»
«Они же не врыты в землю, как забор. Зависят от обстоятельств».
«А если кто-то попытается убить? Как остановишь?»
«Словом. Я собеседник».
«А если не выйдет?»
«Сумею остановить иначе».
«Как?»
«Например, он поскользнется и упадет».
«Это поддавки. Он же не может все время поскальзываться…»
«Огнестрельное оружие придет в негодность… все, везде и всюду. А тех, кто лезет с ножом к чужому горлу, придется слегка урезонить… ты не против?»
«Естественная агрессия… кастрировать общество, подменить живое – куклами…»
«Никто никого не лишает естественной агрессии. Грызитесь, пожалуйста, но только без членовредительства. Никаких смертей на ринге».
За окнами была уже новая станция. Рядом с нетрезвым гражданином уселся крупный школьник, такой широкоплечий, что гражданин, обиженно щерясь, задвинулся в угол сиденья.
«Посмотри на этого мальчика, Ким. Он умеет совсем не думать. Вернее, он думает только о том, что видит, да еще иногда о женщинах, которые будут скоро все его. Это несчастное, вдавленное в землю создание, а ведь теперь у него есть будущее…»
«Теперь это будет счастливое, воспарившее в небо создание?»
«А он хороший мальчик, не подлый. У него будет, как и у тебя, любимая работа, любимая жена… Он не виноват, что в роду у него вереница алкоголиков, что детство его прошло под крики и окрики на грязном дворе, в стылом доме и плохой школе… он такой же, как ты. Я дам ему шанс».
Глава 6
– Это по поводу Лерки, – голос сестры Александры был несколько напряжен. – Я знаю, ты еще в отпуске, у тебя есть время.
– Я приеду через час, – сказал Ким.
…Итак, Лерка. Под сенью сестры Александры, которая вечно попадала в какие-то передряги, заставляя родителей волноваться и гордиться попеременно, смирная Валерия казалась почти невидимкой, надежной и тихой, молчаливой до скрытности. Ни один претендент (а яркая красота сестер бросала парней к ногам не только Александры) не был достаточно хорош для нее. Она отваживала их вежливо, но непреклонно; учеба и книжки занимали все ее свободное время, а еще она любила гонять на велосипеде – до того самого дня, пока не сочла вдруг, что это неприлично. Она писала стихи – правда, их не видел ни один человек, включая мать и сестру, и сам Ким обнаружил это совершенно случайно – из сумки сестры вывалилась толстая тетрадь, он поднял ее и, прежде чем закрыть, механически прочитал несколько строчек; Лерка взяла тетрадь у него из рук, не вырвала, а именно взяла, но в этом повелительном жесте было такое возмущение, что Ким не решился расспрашивать.
Больше он никогда не видел этой тетрадки. И мама, как выяснилось спустя много лет, не видела тоже.
Бурное отрочество Александры завершилось ее замужеством; тихое отрочество Лерки длилось и длилось, превращаясь в обузу, во всяком случае для родителей. Говорить с ней по душам не было никакой возможности – ни в детстве, ни теперь. Она молчала, спокойно улыбаясь, и не шла на откровенность ни с кем; эта стальная поверхность под изумрудным газоном внешнего спокойствия временами восхищала Кима, ему казалось, что из сестры вышел бы отличный хирург – но Лера была учительницей английского языка. Каждое утро она шла в гудящую, как трансформатор, очень среднюю школу и на три четверти ставки учила малышей стишкам, как заклинаниям, а подростков грамматике, как тарабарской брани. Недостаток денег восполнялся частными уроками. Ким молча считал, что Лерка занимается не своим делом.