Вячеслав Рыбаков - Очаг на башне
Вербицкий презрительно повертел пачку, выщелкнул сигаретку, закурил.
– Дамская травка...
– Что же ей, махру сандалить? – пробурчал Симагин. Вербицкий усмехнулся.
– За это время ты научился разговаривать, – похвалил он. – Поздравляю.
– Да-да, – ответил Симагин, думая о чем-то своем.
– Так вот. Подавление собственных мотиваций – преступно и подло. Ладно, пусть вы не способны создавать людей запрограммированных – хотя не факт, что не научитесь попозже. Но вы научитесь создавать людей одинаковых. Нормальных. А всякая гениальность – это отклонение, уродство. Вы сделаете всех жизнерадостными кретинами без малейшей ущербинки, без индивидуальности, без всякой способности к творчеству!
– Да я как раз хочу, чтобы не гибла возможность к творчеству!
– У кого? У согласных и веселых? Что они могут?
– Погоди. А обычное лечение нервных болезней ты принимаешь?
– Да. Здесь разница. Вы лишаете человека способности выбирать, бороться с собой, побеждать себя...
– Ну, знаешь, есть куда более интересные и нужные занятия, чем постоянная борьба с собой.
– Да-да. Маршировать во славу рейха, например. Электронный фашизм ты предлагаешь. Насилие над сознанием!
– Да ведь к хорошему же!..
– Кто скажет, что хорошо, а что нет? Местком? Партком?
– Да погоди, Валерка, очнись! При чем здесь местком? Если человека лечат, ле-чат, от болезни, если он мучиться перестает – хорошо это или нет?
– Смотря от чего он мучился! Не мучаются только идиоты. Вы лишите человека индивидуальности. Пусть уродливой, больной – но только такие и способны к творчеству!
– Как раз больной-то уже мало способен к творчеству! Он, знаешь, только болячки свои лелеять способен. А если этот твой сильно индивидуальный параноик башку кому-нибудь раскроит кирпичом – это не насилие? Кто ответит за преступление?
– Дело не в преступлении! Дело в том, что этот параноик, как ты говоришь, видит мир так, как, быть может, никто до него и никто после него! И этим он важнее, нужнее миллиона добреньких обывателей!
– И ты еще обвиняешь в фашизме меня?!
– Вы перестанете орать или нет?! – болезненно крикнула Ася из темноты коридора. – Как же можно?..
И исчезла, призрачно мелькнув светлыми крыльями халата. У нее, оказывается, роскошные ноги, смятенно осознал Вербицкий. С побитым видом Симагин встал.
– Сволочи мы... – прошептал он. – Слушай, Валер... малгаб проклятый... прости. Может, мы пойдем, а? Я провожу...
Вербицкий издевательски усмехнулся. Так издевательски, как только сумел – потому что опять звенела проклятая струна.
– Ну, проводи, – разрешил он.
Дождь перестал, но было промозгло, и темень стояла такая, что хоть глаз коли, в белые-то ночи; одно название от них осталось, небо чугунное, а тошнотворный, липкий воздух будто напустили из газовой плиты. Да, не забыть бы, завтра в институт идти, в симагинский институт, а ведь встречаться-то с Симагиным мне больше не хочется; вся жизнь – это далеко не то, что хочется, это всего лишь "надо", и вечно взбадриваешь себя тем, что в результате очередного "надо" может появиться нечто интересное, но интересного не появляется... будь проклято и бетонное "надо", и трухлявое "интересно", не могу больше, не могу, правда.
Дождь перестал, было темно, тепло и душисто, как в южном саду. Симагин с удовольствием вдыхал влажный стоячий воздух, напоенный запахами влажной июньской зелени. С Асей бы выйти погулять на сон грядущий... Ася. Ах, как неладно, и что это на нее нашло? А посидели здорово, как встарь, всласть – только объясняю я неумело. Надо было не горячиться, а сразу оговорить, что потенциал сознания – то есть несовпадение воспринимаемого мира и представления о мире – есть один из базисных параметров личности. Ноль – человеку, в общем-то, несвойственная, чисто животная адекватность, влитость в окружающее. Ни о каком творчестве тут и речи быть не может. Дальше область малых рассогласований, которое встречаются чаще всего, но не обеспечивают выраженного творческого выхода. Еще дальше – область рассогласований оптимальных. Человеку кажется, будто он мыслит и действует единственно возможным образом, а на деле чуть ли не каждым поступком и представлением нарушает стереотипы и создает новое, иногда нелепое, а иногда очень нужное миру. И область патогенных рассогласований. Они настолько велики, что не имеют с миром точек соприкосновения, отвергаются им. Вот тут-то отторжения конструктивных областей неизбежны. Проблема в том, что с ростом экономического перенапряжения и политической централизации нарастает жесткая организованность, регламентированность поведения, а это сдвигает группу патогенных рассогласований все ниже, заставляя ее откусывать от группы рассогласований оптимальных самые лакомые куски. И противопоставить этому жуткому процессу, кроме ахов и охов, пока нечего... Надо было сказать. В следующий раз обязательно скажу. Валерке должно понравиться, раз уж он так за шизиков горой. Сейчас, пожалуй, уже не стоит все сначала – он устал чего-то, вон лицо какое больное...
Они разошлись у остановки – автобус подъезжать не торопился, и Вербицкий милостиво отпустил Симагина домой. Тот почти побежал и сразу пропал в парной мгле между домами. Вербицкий смотрел вслед и думал: к ней, к ней... Обида жгла.
Он круто развернулся и подошел к будке телефона. Этого еще не хватало, с бешенством думал он, шевеля губами и припоминая номер. Никакой хандры, на это у меня ни сил, ни времени. Клин – клином.
– Аля? – спросил он ласково и задушевно, когда певучий женский голос откликнулся на том конце. – Ты меня еще ждешь?
– Я всегда тебя жду! – страстно выкрикнула она.
– Правда? – он вдруг даже растрогался.
– Конечно, – ответила она обычным голосом. – Черт возьми, кто это?
Ты совсем захирел, произнесла она, когда он, весь в мыле, откатился на другую сторону широченной тахты. Потом неспешно, будто была одна, закурила. Он вырвал у нее сигарету, жадно затянулся несколько раз и отдал брезгливо. Тебе всегда мало, хрипло сказал он. Она усмехнулась и для верности спросила: могу считать себя свободной, полковник? Он не ответил, скривился издевательски – так издевательски, как только сумел – и она ушла в душ. А он закинул руки за голову и стал смотреть в высокий, с лепным бордюром и лепной розеткой, потолок. Переносье горело от подступивших слез.
Когда она вернулась, Вербицкий спал. Он утробно, глухо всхрапывал, его веки влажно и как-то гнилостно отблескивали в сочащемся из далекого коридора свете хрустальных бра. Ироничная маска расклеилась на его лице – лицо обвисло и стало тестообразным. Быстро он стареет, подумала Аля, стоя над ним и щурясь. Вербицкий вдруг застонал во сне – тоненько-тоненько, как ребенок, которому приснился Бармалей. Ее передернуло. Бродя по громадной квартире, среди смутно мерцающих глыб помпезной сертификатной мебели, она еще долго курила. Чувство, будто в нее выплеснули целое ведро гниющих нечистот, не удавалось снять – ни душем, ни сигаретами. Хотелось разодрать себя и тщательно прополоскать изнутри. Больше я так не могу, думала она. Нет, нет, нет. Вайсброд. Или как там тебя, не помню, кажется, Андрей. Сделайте что-нибудь, пожалуйста. Сделайте чудо. Ведь нельзя, чтобы это продолжалось – до старости, до смерти, всегда, ничего иного; нельзя, я же ни в чем не виновата, я не могу так больше. Она натянула пижаму на отвратительное безупречное тело, зажгла везде свет и, заглядывая в бумажку, где по пунктам было аккуратно зафиксировано, что просил по телефону муж, собрала сумку на завтра – завтра в госпитале был впускной день. Спать она пошла в комнату дочери.
Задыхаясь от бега, Симагин влетел домой. Свет не горел нигде. Чувствовалось, Ася проветривала, но дымом провоняло все – занавески, одежда... На столе в кухне стояла ваза с аккуратно усаженными в нее гвоздиками, и сердце Симагина подпрыгнуло: помирились! Он босиком пошлепал в комнату, на цыпочках приоткрыл дверь к Антошке. Антошка едва слышно, равномерно сопел. Спит.
Ася спала тоже.
Затаив дыхание от осторожности, он заполз под одеяло. Кажется, не разбудил.
Она была рядом. Даже не прикасаясь, он ощущал, какая теплая и нежная она, та, что рядом. Он долго смотрел ей в затылок, разбросавший по белеющей во мраке подушке непроницаемо черные вихри. Разбудить? Просто сказать, что вернулся, и все. Будто не ссорились. Или она еще сердится, и рассердится, что я не даю ей отдыхать?
Она слышала каждое движение. Как раздевается. Как ходит, заглядывает к сыну. Как дышит – стараясь не дышать. Потом диван оглушительно заскрипел и ощутимо прогнулся под осторожной тяжестью его тела. Ася нелепо позавидовала дивану. Прильнуть хотелось так, что внутри будто бы обозначилась и набухла судорожно скрученная, готовая лопнуть пружина. Она была накалена, наверное, докрасна. Затылком Ася чувствовала его взгляд. Но я же сплю. Сплю и все.