Стивен Кинг - Стрелок (пер. Р. Ружже)
И, разумеется, уже пошли пересуды, пустая болтовня, к которой, как честно думал мальчик, он оставался глух.
– Как ты? Все в порядке? – тихо спросила мать, разглядывая свои руки. Мартен стоял рядом (тяжелая рука у соединенья белоснежной шеи с белоснежным плечом вызывала чувство неловкости) и посмеивался над обоими. От этой улыбки его карие глаза потемнели до черноты.
– Да, – ответил мальчик.
– Учеба идет хорошо?
– Стараемся, – сказал он. И мать, и сын знали: он не блещет умом, как Катберт, и даже не так смышлен, как Джейми. Роланд соображал туго и брал не сметкой, а упорством.
– А Давид? – Она знала, как сын привязан к соколу.
Мальчик поднял глаза на Мартена, который по-прежнему наблюдал за происходящим с отеческой улыбкой.
– Он миновал пору расцвета.
Мать, кажется, поморщилась; лицо Мартена на мгновение словно бы омрачилось, пальцы крепче сжали ее плечо. Потом мать устремила взгляд в знойную белизну дня, и все стало, как прежде.
Шарада, подумал мальчик. Игра. Кто играет с кем?
– У тебя на лбу шрам, – проговорил Мартен, продолжая улыбаться. – Собираешься стать бойцом, как отец, или попросту неповоротлив?
На сей раз мать действительно поморщилась.
– И то, и другое, – ответил мальчик. Он уверенно взглянул на Мартена, и на губах заиграла неприятная улыбка. Даже здесь, в покоях, было очень жарко.
Мартен вдруг перестал улыбаться.
– Теперь можешь идти на крышу, мальчик. Мне кажется, у тебя там дела.
Но Мартен неправильно понял, недооценил. До сих пор они говорили на низком наречии, пародии на непринужденность. Теперь же мальчик блеснул Высоким Слогом:
– Матушка еще не отослала меня, смерд!
Лицо Мартена перекосилось, словно от удара арапником. Мальчик услышал как мать страшно, горестно ахнула. «Роланд!»
Но обидная улыбка удержалась. Он шагнул вперед.
– Выкажи мне свою верность, как подобает вассалу пред господином, смерд! Именем моего отца, коему ты служишь!
Мартен, не отрывая от Роланда взгляда, в котором читалось явное недоверие, ласково проговорил:
– Ступай. Ступай, дай волю руке.
Улыбаясь, мальчик вышел.
Затворив дверь и отправляясь обратно той же дорогой, что пришел, он услышал причитания матери. Словно рыдал баньши.
Потом послышался смех Мартена.
Шагая на испытание, Роланд продолжал улыбаться.
Вернувшийся от торговок Джейми, увидев пересекающего тренировочный плац мальчика, побежал пересказать ему самые последние сплетни о кровопролитии и беспорядках на западе, но отступил в сторону, так и не проронив ни слова. Джейми и Роланд знали друг друга с пеленок. Бывало всякое: и подначки «на слабо», и беззлобные потасовки, а уж исследовать стены, в которых родились, мальчишки пускались добрую тысячу раз.
Мальчик, неприятно усмехаясь, широким шагом прошел мимо. Незрячие глаза неподвижно смотрели в одну точку. Роланд направлялся к хижине Корта, где задернутые шторы отражали натиск свирепого послеполуденного зноя. После обеда Корт, старый кот, ложился вздремнуть, чтобы вечером можно было в полной мере насладиться набегом на лабиринт грязных борделей в той части города, где жил простой люд.
Внезапный сполох интуиции – и Джейми понял. Он понял, что должно произойти, и, объятый страхом и исступленным восторгом, разрывался, не зная, следовать ли за Роландом, или бежать за остальными.
Потом транс Джейми прервался, и мальчуган бегом кинулся к главному зданию, пронзительно крича: «Катберт! Аллен! Томас!» На жаре его крик казался жалким, тонким. Все они давным-давно знали (ничем, впрочем, своего знания не выдавая, как это умеют мальчишки), что первым рискнет Роланд. Но так скоро? Это было слишком.
Страшная ухмылка Роланда заводила Джейми гораздо сильнее любых вестей о войнах, мятежах и колдовстве. Это было больше, чем слова, вытолкнутые из беззубого рта над засиженными мухами кочешками салата.
Роланд прошел к хижине своего учителя и пинком распахнул дверь. Та со стуком отлетела, ударилась о простую грубую штукатурку стены и отскочила обратно.
Ему еще не доводилось бывать здесь. Вход открывался в аскетически простую кухню, прохладную, небеленую. Стол. Два стула с прямыми спинками. Два шкафа со множеством дверок и ящиков. На полу – выцветший линолеум; черные дорожки тянутся от вделанного в пол ледника к столу и к высокой разделочной стойке, где висят ножи.
Вот оно, уединенное прибежище государственного мужа. Последний оплот сгинувшей трезвости не знающего удержу полночного гуляки – мальчишек трех поколений дарил он суровой, без сантиментов, любовью, а кое из кого даже сделал стрелков.
– Корт!
Роланд пнул стол. Пролетев через кухню, тот врезался в разделочную стойку. Висевшие на специальной доске ножи посыпались со стены и легли сверкающими бирюльками.
В другой комнате послышалось неясное шевеление, кто-то полусонно откашлялся. Мальчик не входил, зная, что это притворство, что Корт в соседней комнате проснулся сразу же и сейчас, блестя единственным глазом, стоит у двери, поджидая незваного гостя, чтобы сломать опрометчивому визитеру шею.
– Корт! Ты мне потребен, смерд!
Теперь мальчик говорил Высоким Слогом, и Корт широко распахнул дверь. Он был в одних трусах из тонкой ткани – приземистый мужик с ногами колесом, от темени до пят изрытый шрамами, сплошь покрытый жгутами мышц. Выпирал круглый живот. Мальчик по собственному опыту знал, что это – упругая сталь. Под лысым, испещренным вмятинами, шишковатым черепом сердито сверкал единственный зрячий глаз.
Мальчик церемонно отсалютовал.
– Довольно ты учил меня, смерд. Сегодня я дам тебе урок.
– Ты поспешил, плаксивое отродье, – небрежно ответил Корт, однако тоже Высоким Слогом. – По моему сужденью, на пять лет. Я спрошу лишь единожды. Отступишься?
Мальчик только улыбнулся все той же страшной, неприятной улыбкой. Для Корта, двунадесять раз видавшего улыбки под алыми небесами залитых кровью полей чести и бесчестья, такого ответа было довольно – возможно, иному он бы не поверил.
– Увы, – рассеянно произнес учитель. – Ты был самым многообещающим моим учеником… что скрывать, лучшим за четверть века. Печально будет увидеть тебя сломленным, зашедшим в тупик. Впрочем, мир сдвинулся с места. Черные дни уже в седле.
Мальчик опять ничего не сказал (потребуйся сейчас сколько-нибудь вразумительное объяснение, он не сумел бы его дать), но жуткая улыбка впервые немного смягчилась.
– Но все ж, – угрюмо проговорил Корт, – кровное родство есть кровное родство, творятся на западе бунты и колдовство или нет. Я твой раб, отрок. Признаю тебя господином и всем сердцем покоряюсь, пусть даже в первый и последний раз.
И Корт, который потчевал Роланда тумаками, зуботычинами, пинками, избивал в кровь, бранил, осмеивал и обзывал «сущим сифилисом», опустился на одно колено и склонил голову.
Мальчик с удивлением коснулся загрубелой, уязвимой плоти его шеи.
– Поднимись, смерд. В любви.
Корт медленно встал – возможно, бесстрастная маска крупных черт скрывала обиду.
– Пустая трата сил. Отступись, отрок. Я нарушаю собственный зарок. Отступись и жди!
Мальчик ничего не сказал.
– Куда как славно. – Тон Корта стал сухим и деловитым. – Час сроку. Оружие по твоему выбору.
– Ты принесешь свой посох?
– Как всегда.
– Многих ли посохов тебя уже лишили, Корт? – Это было равносильно тому, чтобы спросить, сколько мальчиков, вступив на квадратный двор за Большим Залом, вернулось новоиспеченными стрелками.
– Сегодня и одного не лишат, – медленно промолвил Корт. – Сожалею. Расплата для излишне нетерпеливого и для недостойного одна. Разве не можешь ты повременить?
Мальчик вспомнил, как стоял над ним Мартен, высокий, точно горы.
– Нет.
– Прекрасно. Какое оружие ты изберешь?
Мальчик ничего не сказал.
Улыбка Корта обнажила неровный ободок зубов.
– Довольно мудро для начала. Через час. Понимаешь ли ты, что по всей вероятности не увидишь более ни прочих, ни отца, ни сего замка?
– Мне ведомо, что значит изгнание, – тихо сказал мальчик.
– Ступай же.
Мальчик ушел, не оглядываясь.
В промозглом подвале под овином царила обманчивая прохлада и пахло паутиной и грунтовыми водами. Освещенный вездесущим солнцем, он не впитал ни капли дневной жары. Здесь мальчик держал своего сокола, и птице, кажется, было довольно удобно.
Давид состарился и больше уже не охотился в небе. За три года его оперение утратило сияющую звериную яркость, но глаза по-прежнему оставались такими же неподвижными и пронзительными, как всегда. Говорили, будто с соколом нельзя подружиться – разве что ты и сам сокол, временный гость на земле, одинокий, не имеющий друзей и не нуждающийся в них. Сокол не платит нравственности никакой монетой.
Теперь сокол Давид был стар. Мальчик надеялся (или для того, чтобы надеяться, ему недоставало воображения? Возможно, он просто знал?), что сам он – молодой сокол.