Олег Фурсин - Сказка о семи грехах
Гуня понесся! Ой, не стрелой он летел, как говорится. Он молоньей, ветром, как Бог свят. Только не котом. Гуня, он домовым помчался. Неудобно ему в обличье кота бегать. Вот и получилось, что черный шар вокруг Окаяшки, с красными всполохами: как был Гуня в рубахе красной, как мы встретились, так в ней и остался.
На спине у Гуни мешочек, котомка, рогожный. Дырок понаделано в рогоже. И сыплется из Гуни, из мешка его, то есть, трава чертогрыз, чертополох сушеный, семя льна. А еще порошки какие-то, мне Ганс дал. И очертил Гуня ими большой круг возле Черного.
Тот и сам не промах, попытался Гуню схватить. Только не игра между ними. Гуня мой жизнью рискует. Не пощадит его Окаяшка, коли схватит. А известно, коль жить захочешь, еще и не так сумеешь вывернуться.
Успел и Гуня вывернуться, и круг очертил. Бежит обратно. От ужаса прямо батюшке нашему под рясу. А тот не растерялся, еще и прикрыл домового полой. Для надежности, значит.
Настало тут время немца, Ганса нашего. Нужно было, чтоб вспыхнула черта. Науку умник наш применил, ждал спокойно. И дождался. Два вещества смешались, высыпавшись из рогожи, а смешавшись, дали огонь. Запылал, заалел круг возле Черного и нас.
А Григорий, пока бегал мой барабашка, ножом очертил малый круг в большом; круг, нас включающий, обвел его углем, после лучиной сосновою прожег, отрезанный круг наш святя.
Оказался Черный в круговой черте; а мы в двух сразу.
Мы в защите. Он под ударом.
Вспыхнули вдруг разом сотни свечей. Ганс это. Он это, со своими стеклами от телешкопа. Он свечи не один день нитью окунал в вонючую смесь какую-то. Вот сейчас навел луч на них, как сказывал Данила, усиленный, они и вспыхнули. Господи, как это? Эстаунлихгевайзе! Свят, свят!
Не понравилось Черному.
Стоит он в кругу пылающем, переступить не может. На ярком свету, на обозрении всеобщем.
А батюшка к чтению заклятия Добра приступил. Ко второй половине, о которой говорится: «Это прочтешь, когда враг пред тобой воплотится…».
А он воплотился. Время читать.
Взяли мы, семеро мужей, семь свечей цвета черного (опять же Ганс, на все руки мастер, расстарался). Встали за спиной у батюшки шестеро. Одеты все не по-людски. Обувка с правой ноги на левую, с левой на правую. Одеяния все вывернуты шиворот навыворот…
Пусть и Черного гоним, убиваем, а все же неправильно это. Проклинать вместо благословения. Потому и неправильные мы, переобутые-переодетые. Так Арина наказывала, перед тем как уйти в свой сон.
Открыл батюшка вторую часть свитка.
Начал читать первое чтение.
— Суди, Добро, обидевших меня, побори борющихся со мною. Возьми оружие и щит, восстань в помощь мою. Вынь меч, обрати против гонящих меня. Да постыдятся и посрамятся ищущие душу мою, да возвратятся вспять и постыдятся мыслящие мне зло. Да будут они как прах перед лицом ветра. Да будет путь их тьма и морок…
Взвыл Окаяшка. Страшный то был вой; согнулся он в три погибели, прижимая обе руки к чреву. На глазах наших распадался образ его. Никакого государя Петра Алексеевича не стало перед нами.
Стал перед нами юноша, отрок. Женоподобен, красив собой. Обнажен бесстыдно; и повязки даже нет вокруг чресел. Руки над собою вздымает, волос длинен, спутан, глаза горящие. Тьфу, сила бесовская; прелесть лукавая! Стенает, простирая руки к нам: мол, замолчите, пожалейте, не обрекайте смерти!
Прочел батюшка еще, второе чтение.
— Призови гибель нежданную на Зло, и сеть, которую оно сокрыло для меня, да уловит самого; да упадет в нее на погибель. Ибо без вины скрыл для меня яму — сеть свою, без вины выкопал ее для души моей.
Выросли крылья за спиной у Черного. Да как теперь Черным его назовешь? Дева это, красна девица, и уж писаная красавица. Руки у груди сложены, по щекам слезы текут. Вся — моление о спасении.
— Избавь, Добро, слабого от сильного, бедного и нищего от грабителя его…
Старцем, согбенным от старости, убеленным сединами, с клюкою, предстал Черный перед нами.
Дрожали руки его, тряслись губы. Пал он на колени перед нами, прося о милости. Закрыл я глаза, замирая от ужаса. Как такого убить? Стал призывать в память, взором внутренним видеть Николушку, Федора, Меркушку, Илюшу, Петеньку, Захарку, Тришку. Помогло. Они ведь тоже умирать не хотели. И не так страшны были прегрешения их, пока Этот не сделал их такими…
— Долго ли будешь взирать на неправоту Этого в молчании? Отведи душу мою от злодейства, от львов — одинокую мою. Чтобы не торжествовали надо мною враждующие против меня неправедно, и не перемигивались глазами ненавидящие меня безвинно…
Кончилось у Этого смирение с терпением. Снова услыхали мы вой, только не жалобный, не болящий. Злой. Душа в пятки. Пожалел я, что глазоньки приоткрыл; только уж теперь от зрелища такого не оторвешь их. Стал черный темнеть ликом и шерстью покрываться. Ноги в копытца превращаются. Глаза угольями горят, волосья дыбом, шишом встали. Зубами скрежещет, на стену бросается. А стена наша защитная по той линии, что Гришенька освятил, и стоит. Вроде глазом не видать, а Черный бросится, норовит кого из нас схватить, ан нет, не пускает стена. Только ведь страху не разъяснишь. Черт руки тянет, бросается, то с одной стороны, то с другой. А мы от него шарахаемся! Батюшка свиток глазами пожирает, по сторонам старается не глядеть. Только ведь слаб человек, косит глазом. Увидит что, так прервется голосом, задрожит. Слышу, с «Отче наш» перемежает. А и сам я молитву читаю. Данила батюшку тогда тырк локтем. Опять за свиток хватается, бедняга.
— Ибо не о мире радеет он, но против мирных земли составляет лукавые замыслы…
Пуще того ярится Окаяшка. То в жар, то в холод повергает меня. Мохнатый, с крыльями и хвостом, с когтями, рожками и копытцами, востроголов, как сыч, теперь уж лыс, а был волосат, хром, а был равен на ноги…
А временами снова юношей, аль старцем, аль девою. Только у юноши рука одна обычная, другая с когтями вдруг, да мохнатая. У старца клыки обнажаются, страсть, огнем изо рта пышет. А дева копытом бьет…
Потом, гляжу, зуб стал отращивать, оттачивать, один, второй. Припал к стене невидимой, точит, как пила ее. То там, то здесь прореха, то рука мохнатая с когтем пролезет сквозь стену, то копытце норовит по тебе вдарить. Батюшка было близко оказался, ухватил его Черный за рясу, тащит к себе…
Откуда-то из-под ног батюшки Гуня вырвался, раз-раз по ткани лапой, она разорвалась. А Данила с Григорием батюшку уж тащили назад, едва с чертом справляясь. Вот и понеслись все, пали друг на друга. Снова к стене невидимой близко, с другой стороны, но ближе теперь Данила. Резанул его Немытик когтем. Хлынула кровь по плечу, не унять. Некогда. Опосля, опосля, детинушка…
Данила Гансу кричит:
— Давай уже! Давай!
А чего давать-то. Затеял Ганс опыты проводить.
Грех это, благо, что церковь не освящена, и нет еще в ней Духа Господня, а все ж грех. Данила-зодчий с Гансом на крыше ее шест установили из железа. От него проволока идет, на конце ее шкала металлическая и шелковая нить. Она отклоняется, А Данила-зодчий орет:
— Мало! Мало, Ганс, мало…
Чего? Чего мало? Ума лишились, мало стало?
А тут зодчий взялся чудить. Шар в руках крутит, натирает, из тонкого стекла. Шар этот с тою проволокой связан, медною, что от шеста идет. Конец проволоки в стеклянный сосуд помещен, отчасти водой заполненный.
Господи, спаси люди твоя! Сказывал мне Данила, что с шаром этим ходил всю неделю прошлую:
— Электрическая сила есть действие, вызванное легким трением… оно состоит в силах отталкивательных и притягательных, а также в произведении света и огня. А ты, Ерема, человек темный. Михайло Ломоносов, тоже не дворянских кровей, однако ж пользу российской учености принес. Учись, Ерема…
Чему это? Шары крутить? Того гляди, Черный голову как шар и открутит. Пойдет играться. Лектричество, придумали тож. Бес проклятый стену рушит, совсем взъярился. Батюшка назад пятится, свиток в руках дрожит. Прикрыл его барин собой. И вовремя: ухватил Черный барина за одеяния, там, где душа, к себе тянет. Тщится мой брат молочный оторваться, да только откуда сила? Повис странник на нем, тащит назад, а Черный в лицо им смеется. Бросил Данилушка шар, тоже барина оттаскивает. Григорий тож. А все ж не справиться им. Все ближе барин к стене, а ведь и впрямь не поздоровится, и впрямь зубами щелкает лукавый, отстрижет башку-то. Неминучая смерть, да страшная какая!
Бросился я к Арине.
— Помоги! Помоги Аринушка! Очнись, погибаем!
Дрогнули веки у ней, слышит, значит. Ответить не может.
Сдуру, значит, говорил я им, а они смеялись. Русский это способ. А я кто? Хорошо ли, плохо ли, только русский я и есть. Привык уже, мне оно хорошо, годится…
Метнулся я к мешку, что у барина в ногах валялся. Мешок рогожный с Петенькой, петушком. Сдернул с бедного мешок, опустил его на пол.
Черт барина к себе тащит, сквозь стену невидимую, того гляди, на куски она развалится. Повисли на барине странник, Данила и Григорий, в сторону другую его волокут. Барин орет. Немец шар крутит: от того немца пар уж идет. Батюшка читает. Зверье наше остальное в кучу сбилось. Свечи горят, треск, крики…