Доспехи бога - Вершинин Лев Рэмович
О Светлые, почему столько злобы вокруг? Если бы ненависть источала глаза тех, кто разряжен в неправедные шелка, если бы в злорадных ухмылках кривились только гнусно слюнявые каффарские губы, сердце бы не скорбело, отнюдь! Но ведь этих, разряженных и мерзких, совсем немного. Большинство стоящих живым коридором одеты пусть и не в крестьянское рванье, но уж точно – в серую домотканину, мало чем отличную от одеяний тех бедолаг, которые бредут вслед за Лланом. Так что же они? Хотя бы один ласковый, сожалеющий взгляд…
Ллан вдруг увидел толпу – всю сразу, многоглавую, тупо распялившую рты, злобно гыгыкающую, увидел копья стражи, жезлы монахов и смолистые слезы оказавшихся вдруг под самыми ногами досок. Блуждающими глазами обводил он вопящих людей, поднимаясь на помост по скрипучей прогибающейся лестнице. Ступеньки лишь чуть-чуть, совсем негромко скрипели под его нетяжелым телом, но это тонкое покряхтывание подобно погребальному гимну вплеталось в звон цепей и ликующую перекличку колоколов.
«Ну что, Ллан, – выпевают ступеньки, – вот и конец твоей дороги… Так где же равенство, где справедливость, где все, что сулил ты несчастным? Похоже, брат, стоять тебе ныне перед Вечным и держать ответ за все: за доброе и за злое. А много ли доброго сделал ты? Взгляни, кто плюет тебе в лицо. Взгляни, как захрипят в петлях твои беззаветные… Где же твоя Истина, Ллан, если сейчас ты отправишься прямиком в ад?»
Люди, стоящие в передних рядах, подались назад: смертник улыбался.
Зря стараетесь, господские ступеньки, вам не испугать Ллана! Все, что сделано им, совершено во славу Вечного, и пусть не все, о чем мечталось, сделано во имя добра, но, по крайней мере, многих жестоких господ постигла заслуженная кара, и никогда уже не восстанет из пепла гнездовье еретиков, злокозненная Калума…
Вы говорите: в ад?
Но разве существует ад страшнее, чем Старая Столица?
…Сорок девять дней держался город, семь штурмов были отбиты – два последних уже на смертном выдохе; сеньоры тоже устали, на четвертой неделе осады они даже прислали герольда с предложением пощадить тех бунтарей, на которых не лежит кровь, и даже сохранить городу часть вольностей, и кое-кто из осажденных дрогнул, но таких было все-таки немного, потому что за день до того, как дружины господ встали у стен, было отцу Ллану видение – все Четверо Светлых явились к нему и твердо, именем Вечного и от имени Его, посулили: рухнет огонь с неба на девятой неделе осады и, рухнув, испепелит вражьи полчища.
И город ждал.
Ждал, хотя осаждающие перекрыли оба акведука, ждал, хотя на двадцатый день осады кончились скудные припасы, и вскоре, после того как была съедена последняя лошадь, люди начали поедать крыс. От мора полегло больше народу, чем от меча…
Ллан, вздрогнув, сбился с шага.
Ноздри, казалось, вновь ощутили трупный смрад, исходящий от трупов, валявшихся в домах и на конюшнях, на улицах и вдоль крепостных стен, и зеленые мухи ползали по раскрытым глазам неотпетых мертвецов. Никто не осмеливался приблизиться к умершим из страха, что и в него вселятся злые духи, в течение сорока дней витающие над брошенным без погребения телом…
Все громче и громче колокольный перезвон, все выше и выше восходит Отец Мятежа. Но мысли его далеки. Нет, не на смертный помост поднимается Ллан, а на крепостную башню… Его обдувает легкий ветерок, и непонятно, качается ли стена или от голода подкашиваются ноги…
Вдруг, небывало рано ударил мороз, засыпав снегом далекие равнины. Среди них, словно ранние проталины, чернеют становища господских дружин. Стужа вымораживает защитников больше недели, потом ветер становится теплее, белое покрывало расползается лохмотьями, но обещанного Четырьмя Светлыми небесного огня по-прежнему нет как нет, и не спешит Вечный исполнить клятву, данную от Его имени и именем Его. В Старой Столице вовсю свирепствует огненный мор, в таганах варят мясо умерших детей, но враг все равно не спешит идти на новый приступ; он терпеливо выжидает, как шакал, присевший на задние лапы перед верной, хотя пока еще и опасной добычей. Из тринадцати тысяч ртов после этой зимы осталось тысяч пять. И все они по-прежнему голодают…
…Скрипят, все скрипят дощатые ступени под босыми ногами. Прогнулась наконец и освобожденно вздохнула последняя. Вот он, помост. Подальше, почти у края – столб. Цепями прикручен к нему Багряный, прикручен и обложен просмоленным хворостом. А чтобы не занялись доски, под хворост уложены плоские железные щиты, закрывающие половину помоста. Пылает факел в руке у палача – не главного мастера, а другого, с закрытым лицом. И нагреваются в плоской треногой жаровне длинные стальные иглы.
Но это не для тебя, Ллан. Прямо перед тобой, в двух шагах – неструганая колода с торчащим, наискось врубленным в дерево топором. Он любовно вычищен, лишь на обушке – несколько темных вмятин-оспинок. Что еще ты должен вспомнить, пока не упал этот топор?
Да, конечно…
…Все чаще и чаще являлись Высшему Судии откровения, предвещающие торжество добра. И в один из дней, очнувшись от священного забытья, открыл Ллан ближайшим из близких посетившее его видение: сам Вечный, призвав слугу своего к подножию престола, долго наставлял его в благочестии, а затем звучным голосом повелел ни за что не уступать господам, ибо добру суждено возобладать над злом; в пищу же отныне дозволил Он употреблять плоть младенцев не только умерших, но и умерщвленных по жребию; не будет это зачтено за грех, сказал Вечный, и слово в слово приказал Судия передать волю Его горожанам. И передали. А ночью, не предупредив заранее, вошел в келью Ллана Каарво-Кузнец. Истощенный, похожий на призрак, он ничем не напоминал себя недавнего, горластого самоуверенного смельчака, седые волосы и борода обрамляли изможденное лицо вожака предместий, а нос заострился, как у мертвеца. Костлявые руки былого силача дрожали, в келье, залитой лунным светом, он казался порождением тьмы.
«Наверное, я и сам такой же», – пришло тогда в голову Ллану, и он невольно посмотрел на свои высохшие узловатые пальцы. Тишина длилась лишь мгновение: Каарво, не предупреждая, бросился на Ллана и вонзил кинжал в его плечо. «Открой наконец ворота, поп, – прохрипел он в лицо обожаемому наставнику. – Мы сдохнем с голоду, нам уже нечего ждать!» Но слова кузнеца заглушил негодующий крик Высшего Судии, и вот – вожак предместий лежит, поваленный на пол, а Ллан душит его худыми, но обретшими вдруг твердость железа пальцами. Каарво хрипит, и в его открытый, как клюв у голодного ворона, рот стекает по каплям кровь из пораненного плеча Ллана. Миг, другой, и вот уже кузнец навеки затих. А снаружи до Высшего Судии, как во сне, доносится невнятный шум…
Как ясно вспоминается сейчас та ночь!
Он толкнул дверь кельи и вышел во двор, в синеватую мглу безоблачной предвесенней ночи. Пусто. То ли шум внезапно, сам по себе утих, то ли голод уже лишил его слуха? Вокруг – тишина, над головой – темный небосвод с бледными звездами; все кружится, быстрее, еще быстрее… Ллан понял вдруг, что уже не стоит, а лежит навзничь… Вот засиял над ним свет, истекающий из непонятных огненных шаров… Вот свет сделался молочно-белым, мелькают проносящиеся над головой копыта… Откуда-то издалека доносятся боевые клики и звон оружия, долетают непонятные слова. «Кто-то открывает ворота», – понял Ллан, а спустя мгновение перед глазами ярко вспыхнуло, и мрак покрыл все.
…Потом – когда? – он пришел в себя. Прислушался. Шуршит сено, скрипят колеса, медленно стучат по мостовой подкованные копыта. Попробовал встать, но тщетно: врезались в тело ремни, зазвенели цепи, затем, отдернув полог, в отверстии кибитки появилась чернобородая голова. Злорадно ощерила пасть. Хмыкнула. Произнесла что-то невнятное…
Вскоре он все узнал и все понял.
В Новую Столицу, напоказ сеньорам, везли его, везли закованным в тройные кандалы, как зверя, в наглухо закрытой повозке. А Древняя Столица… ну что ж, город сохранился, хотя и почти пуст. Сеньоры не стали разрушать дома, но выкуп оказался чудовищным. Все вольности и привилегии, все древние хартии с печатями и алыми заглавными буквицами, выданные еще Старыми Королями и подтвержденные в недавние времена, сгорели в пламени; Магистрат распущен навечно, а город поделен на кварталы, принадлежащие окрестным сеньорам. Мало выгадали господа из ратуши, открыв ворота врагу: с купцов и мастеров сорваны ленты – и черные, и белые; отныне и навсегда все они – лишь вилланы, хотя и отпущенные на оброк. Но они, высеченные и заклейменные, по крайней мере, живы, они дышат и спят с женами, бывшие богачи и бывшие водители караванов, а вдоль улиц, на бревнах, торчащих из узких окошек, плечом к плечу висят обмазанные дегтем удавленники, большинство – из «худого народца», но и кое-кто из «жирных», излишне уверовавших в пророчества Ллана. Они висят близко-близко, вешать просторнее не хватило бы бревен, а внизу, у окоченевших ног казненных, сидят с протянутыми руками их дети. Но в городе по-прежнему голод; казнив тех, кто был сочтен достойным смерти, сеньоры раздали немного припасов уцелевшим, однако совсем чуть-чуть; лишнего нет ни у кого, а потому не до милосердия; сиротам не подают, мимо них проходят, глядя в сторону, и они ложатся прямо на плиты, ложатся и умирают, не имея сил даже смежить синеватые веки…