Урсула Ле Гуин - Морская дорога
ВИРДЖИНИЯ, 1971
Огромные комки, холмы, целые горные хребты - вот сколько пены выбрасывают на берег ноябрьские штормовые волны, а ветер потом разбрасывает эту пену по мокрому пляжу. Летя на гребне волны, пена кажется такой белой, светящейся, но, выброшенная на песок, выглядит отвратительно грязной. Когда огромные ламинарии, целые подводные деревья, шторм вырывает с корнями со дна морского и мощными волнами прибивает к берегу, они тоже превращаются в мерзкую кашу: стволы сломаны, перекручены, размолочены, листья растерты в слизь, и все это снова и снова дробится волнами и ветром, затем взбивается в пену, которую океанские волны во время прилива выбрасывают далеко на берег. И эта пена уже совсем не белая, а грязно-желтая и, быстро окисляясь, становится коричневой по мере того, как еще оставшиеся в живых клетки распадаются и умирают. Их окрашивает собственная смерть. Если бы это была чистая водяная пена, ее пузырьки существовали бы не дольше тех шипучих пузырьков, что бывают в родниках и ключах с пресной водой. Но это ведь морская вода, она заварена крепко, как чай или пиво, она пропитана красителями и густа, как суп, от находящихся в ней живых и умирающих организмов. Она испорчена, она абсолютно нечиста. Это материнская жидкость, околоплодные воды, похожие на густой итальянский суп с курятиной, овощами и лапшой С уст неласкового, не по-матерински холодного зимнего моря, губителя кораблей и пловцов, слетает бешеная пена и оставляет на губах и на языке не чистый вкус морской соли, а землистый привкус низкосортного шампанского, а на зубах - хруст крошечных песчинок.
Во время прилива отбегающие с пляжа волны, встречаясь с набегающими, складывают пену в огромные кипы, похожие на грозовые тучи, а потом, при отливе, оставляют эти кипы на берегу - одну здесь, другую там.
Каждая большая волна несет на берег целую подушку пены, содрогающуюся под ветром, трясущуюся, точно жирная белая плоть, и эта плоть всегда имеет вид абсолютно женский, хотя и не принадлежит существу женского пола. Слабые, нелепые, вялые, беспомощные, похожие на глыбы пористого жира, на ту чересчур обильную плоть, которую мужчины и презирают, и живописуют в женских фигурах, комья пены содрогаются на берегу, выброшенные на толстый неряшливый слой разнообразных обломков и осколков и, пребывая в полной власти мускулистых волн и резкого сильного ветра, который рвет и терзает их, раздирая в клочья, и эти клочья вдруг начинают стремительно убегать от ветра смешными, округлыми, какими-то звериными движениями по влажному и скользкому песку. Достигнув более высоких мест, где песок совсем сухой, они как бы прилипают к нему и на некоторое время, по-прежнему содрогаясь, задерживаются там или же отрываются и катятся все дальше и дальше к дюнам, делаясь при этом все более округлыми, похожими на маленькие шары; потом снова прилипают где-нибудь к песку, ежась от холодного ветра, и постепенно тают, превращаясь в ничто.
Целые флотилии таких пенных шаров скользят мимо, несомые ветром, молчаливые и сосредоточенные, потом отдыхают немного, все время дрожа и уменьшаясь в размерах по мере того, как стенки соединенных вместе пузырьков лопаются, и вся хрупкая бесформенная структура начинает как бы проваливаться внутрь себя самой и распадаться на отдельные фрагменты; и все же каждый такой шар, каждый клочок пены - это нечто, реально существующее; некое недолговечное существо, увиденное и воспринятое мною именно так в тот миг, когда его жизнь пересекается с моей - соединенные вместе пузырьки морской пены, мои глаза, море, наполненный ветром простор... Как мы летим вдоль берега, полные морского воздуха, и кожа горит от соленой влаги и в сумеречном свете кажется беловатой, и нельзя нас ни удержать, ни поймать, а если коснешься - все исчезнет!
ДЖЕЙН, 1929
Я ищу, ищу, я должна ее искать. Я должна ее найти!
Я плохо смотрела за ней, плохо ее стерегла, и вот она пропала. Так что зря я сторожила ее, зря стояла на часах: ее все равно украли. И часы мои тоже пропали. Я должна обойти все маленькие городки, спрятанные глубоко в складках безлюдных темных холмов, и заходить в каждую ювелирную лавку. Ювелиры часто получают краденые вещи; они, возможно, знают, где я могла бы отыскать свои часы, свое сокровище. Я гоню свой "Форд" то вверх, то вниз, спускаюсь в глубокие каньоны, где текут невидимые ручьи. За этими каньонами раскинулась та высокогорная пустыня, где жила моя мать, когда я появилась на свет. Я гоню машину, вгрызаясь все глубже в ущелья меж этими высокими голыми склонами, но никак не могу найти тот город, где живет нужный мне ювелир. Люди стоят на улицах и разговаривают о деньгах. Они искоса поглядывают на меня, усмехаются и отворачиваются. Потом тихо говорят что-то друг другу и смеются. Они знают, где моя вещь. Какая-то девочка в черной, вязанной крючком шали бежит от меня прочь по грязной улице меж холмами. Я спешу за ней, но она убежала далеко вперед и все бежит, бежит... Потом вдруг сворачивает вбок и ныряет в какую-то дверь в длинной глухой стене. Когда я подъезжаю ближе, то вижу огороженный стеной двор, а дальше - дом с закрытыми ставнями. Двор совершенно пуст, там виднеется только сухой колодец со сломанной крышкой и оборванной веревкой...
Я шью на машинке и словно вновь попадаю в этот сон. И стук иглы удивительно похож на те звуки, которые издавал двигатель моего автомобиля на тех дорогах - в каньонах моего сна.
Лили, ты сегодня утром пила молоко?
Она тут же пошла и принесла из ледника молоко.
Она очень послушная. И всегда была послушной, всегда о чем-то мечтала. Зато мне не всегда хватало добра, или терпения, или осторожности - словом, всего того, что теперь я в себе воспитываю, стараясь быть доброй и терпеливой.
Я шью и словно сплю наяву. Я везу ее в Калифорнию на поезде; мы едем в Стэнфорд, где учится этот мальчик. И я нахожу его на зеленой лужайке в окружении таких же, как он, богатых приятелей. И я говорю Лили: посмотри на него, посмотри на этого деревенщину с толстыми ручищами и громким смехом! Настоящий бычок, полученный в награду за труды Уиллом Хэмблтоном! Да разве может он заставить тебя чего-то стыдиться? Разве может его прикосновение значить для тебя больше, чем случайно попавший на платье комок грязи? Потом я что-то говорю этому мальчишке, отчего он весь дрожит и смотрит на меня, как кролик на удава, и я с размаху даю ему пощечину. Рука у меня тяжелая, и он плачет, весь сгорбился и ревет во весь голос, жалкая тварь! Да, вот именно: жалкая тварь.
Затем мы оказываемся уже в Сан-Франциско, а не в Стэнфорде, и перед нами стоит Лаф. Это твой отец, Лили, говорю я ей. Она поднимает глаза и смотрит на него. Он сильно поседел, наполовину облысел, и талия у него далеко не такая гибкая, как прежде, однако он все еще мужчина хоть куда, красивый мужчина, хорошо сохранившийся для своего возраста. Он смотрит на Лили так, как смотрел, когда она была совсем маленькой и он часто качал ее на колене и пел: Хей, Лилиа Лилиа, хей Лилиалу! Потом выражение лица у него меняется. Он видит ее, теперешнюю. Взгляд у него напряженный.
"Что с тобой случилось?" - спрашивает он.
Сухой колодец с оборванной веревкой.
Это ведь Лаф так назвал ее. Я хотела назвать ее Фрэнсис или Франсиска - в честь мамы или в честь Сан-Франциско. Франсиска Херн. Красиво получилось бы.
Но Лаф очень хотел, чтобы у нас была Лили.
Говорят, через Золотые Ворота собираются строить мост.
Лили, глупенькая Лили, малышка моя, не спускайся вниз, в колодец, в темноту, иди лучше сюда, подними-ка глаза! Ты не первая девушка, Лили, и не последняя, которую... Ох! Но зачем она его к себе-то впустила! И во второй раз!.. Она впустила его, впустила в наш дом, в НАШ дом! А зачем - она и сама не знает! Ничего хуже она просто придумать не могла. Чего же я все-таки недодала ей? Чему не научила? Как я умудрилась воспитать такую дурищу? Одна, в лесу, в машине... Что она могла поделать? Его толстые ручищи, здоровенное тяжелое тело. Она весь день просидела у себя в комнате, сказав, что плохо себя чувствует. И я решила, что у нее просто месячные. Я на нее и не посмотрела. Я о ней и не думала вовсе. Я была очень занята на почте. И даже не посмотрела на нее! А он пришел снова той же ночью, поскребся у нее под окном, поскулил, как собака, и она его впустила. Впустила! Нет, я не могу ей этого простить!
Разве я смогу теперь уважать ее? Она же сама впустила его в мой дом! Она, правда, думала, что должна это сделать, она думала, что он любит ее, она думала, что теперь принадлежит ему. Я знаю, знаю. Но зачем она впустила его в наш дом, в свою постель, в свое тело?..
Он должен жениться на ней, говорит Мэри и советует: поговори с этими проклятыми Хэмблтонами. Поговорить с ними? Заставить ее выйти за него замуж? Заставить ее каждую ночь ложиться с ним в постель, позволить ему насиловать ее, наваливаясь сверху своим жирным телом, теперь уже с благословения закона? Нет уж. Они быстренько спровадили его обратно, в школу для богатых мальчиков. Вот пусть он там и остается.