Древняя Земля - Жулавский Ежи
Невольно он скользнул взглядом по слушателям. Песок на морском берегу. Мелкий, сыпучий, не оказывающий сопротивления морской волне, не отвечающий ей эхом. С певицы не сводили глаз, рассматривали ее ноги, обнаженные колени, с видом знатоков кивали, когда оркестр швырял какой-нибудь необыкновенный сноп молний, и — не багровели под ударами бича, хлещущего ничтожность, не протягивали рук к явленному им среди золотых туч величию, к приоткрывающей свой лик тайне…
Вчера он бежал из древнего храма от собственного вотще воплощенного и понапрасну гибнущего крика, однако шум крыл, которые музыка подарила его мыслям, продолжал звучать у него в ушах и в мозгу. Этот шум звучал, несмотря на мелкие дела, которыми он занимался днем, несмотря на пустую болтовню всевозможных докучных Хальсбандов.
И в этот миг безумным воспоминанием расплясался в его памяти оркестр бурь, моря и солнца, освещающего клубящиеся тучи и белопенные валы.
— Это должно, должно, должно произойти! — чуть ли не в полный голос сказал он себе, отвечая тайным своим мыслям.
Что-то возмутилось в нем, закипело. Он сорвал с головы широкополую шляпу и, не замечая, что люди с удивлением поглядывают на него, широкими шагами принялся расхаживать вокруг газона, лишь кое-где затененного пальмами. Он уже забыл, что собирался поискать Лахеча в казино; впрочем, его охватило отвращение при одной мысли, что он мог бы оказаться там в толпе, в давке, среди людей, которые столь же внимательно, как вчера за движениями артистки, но только куда напряженней и с корыстным интересом будут следить за вращением шарика рулетки. Сам не зная почему, он повернул налево, к садам, тянувшимся от здания казино и позолоченных отелей до желтого берега Нила.
Палило весеннее солнце, но под пальмами ощущалась благоуханная свежесть только что политых газонов и цветущих кустов, что росли на огромном пространстве. Оросительные ручейки дарили жизненосную влагу экзотическим деревьям, привезенным сюда со всех концов света; над маленькими прудами, заросшими лотосами, стояли громадные фикусы с блестящими листьями и висящей в воздухе сетью корней. На невысоких холмах, творении человеческих рук, среди искусно разбросанных обломков скал торчали кактусы самой разной формы и происхождения, похожие на столбы, шары и причудливо свившихся змей, опунции с одеревеневшими стволами, серебристо-зеленые агавы, взметнувшие из розетки мясистых листьев огромные подсвечники соцветий. В гротах, укрытые от жгучего солнца, в воздухе, охлажденном водой, что протекает сквозь искусственные ледники, прятались папоротники и северные растения, изумленные соседством пальм, которые раскачивались у входа на фоне темно-лазурного неба.
Пройдя по главным широким аллеям, Грабец стал блуждать по боковым дорожкам среди разнообразных рощиц и лесков, над крохотными ручейками, берега которых заросли бамбуком и широколиственным тростником. Люди встречались тут все реже; дневная жара усиливалась и тяжело висела в недвижном воздухе, перенасыщенном душной, парной влагой. Занятый своими мыслями, Грабец шел, не поднимая головы. Он даже не заметил, как дошел до большого зверинца, расположенного на возвышенности за садами. Не глядя, он проходил мимо огражденных полян, где между разбросанных камней паслись антилопы, огромными печальными глазами глядящие сквозь решетки в сторону далекой родимой саванны; мимо водоемов, в которых, выставив на воздух только ноздри, лежали на теплом мелководье крокодилы; мимо прочных клеток, где дремали поникшие в неволе львы с угасшими глазами, с грязными всклокоченными гривами.
На самом возвышении в тени нескольких финиковых пальм стояла высокая клетка. В средней узкой ее части, отделенной блестящими решетками от боковых крыльев, на ветвях засохшего дерева сидели четыре поразительно громадных королевских грифа. Вжав головы с огромными крючковатыми клювами между повисшими крыльями, встопорщив перья у основания коротких мускулистых шей, они обратили к солнцу круглые глаза и недвижно застыли, замерли, словно четыре египетских божества, ожидающие чудовищного, таинственного жертвоприношения.
Однако вокруг них царил непристойный, бессмысленный гам. Надо думать, по неумышленной, но оттого не менее вредоносной глупости в обоих крыльях клетки поместили по громадной стае попугаев и обезьян, которые все время переносились с места на место, мелькали перед глазами, верещали. Ежеминутно то гиббон, то павиан с омерзительно голым красным задом протягивал сквозь решетку косматую лапу, пытаясь из озорства вырвать хотя бы одно перо из хвоста царственной птицы; попугаи галдели, повиснув на прутьях и разевая клювы, карикатурно смахивающие на орлиные, вторили хриплыми криками воплям кривляющихся обезьян.
Но грифы в каменной своей невозмутимости, казалось, были слепы и глухи. Ни один из них ни разу голову не повернул, ни один даже не захлопал крыльями, чтобы напугать наглецов. Когда уродливый гамадрил дотянулся длинной лапой до обвисших маховых перьев одного грифа и выдернул целый пук, тот только подвинулся на полшага на ветке, даже не взглянув на обезьяну; вот так же когда-то в горах он отодвигался от сломленной ветром ветки.
Сперва Грабец глядел на птиц чисто машинально; мыслями он был далеко, но вскоре с растущим интересом стал наблюдать за ними. Он осторожно просунул руку между прутьями и попробовал перегородку.
— Прочная, — шепнул он. — Жаль.
Одна обезьяна, больше и злобнее других, опять протянула мохнатую лапу с длинными, плоскими на концах пальцами и пыталась вцепиться в перья на груди грифа. Птица подняла и откинула назад голову, чуть-чуть наклонившись вбок. Ее красно-кровавые глаза всматривались в обезьянью ладонь, перебирающую перед нею пальцами. Она еще чуть откинула голову, словно перед ударом, слегка приоткрыла клюв.
— Бей! — прошептал Грабец.
Но гриф, видя, что несмотря на все старания, обезьяна не может дотянуться до него, перестал обращать на нее внимание и вновь спрятал голову под крыло.
— Глупец! — вполголоса пробормотал Грабец. — Неужели ты думаешь, что это и есть величие?
— Да, это величие, — раздался голос за его спиной.
Нахмурясь, Грабец оглянулся, раздосадованный, что кто-то следит за ним и подслушивает.
Сзади под балдахином огромных листьев банана стоял молодой стройный человек в облегающем костюме авиатора; из-под чуть сдвинутого на затылок шлема выбивались пряди кудрявых волос.
— Доктор Яцек!
В голосе Грабеца кроме удивления прозвучала нотка невольной почтительности, но без какой-либо униженности.
Ученый протянул писателю руку. Они молча обменялись рукопожатиями.
Еще какое-то время они стояли рядом, не произнося ни слова; Яцек смотрел на клетку, где перескакивали с места на место обезьяны, с обычной пренебрежительной улыбкой в печальных глазах; Грабец отвернулся и глядел туда, где между перистыми кронами растущих чуть ниже пальм огромным, стеклянисто-тусклым зеркалом блестел далекий разлив Нила. В центре его плавало только солнце, уже пригасшее, словно разлитое по поверхности воды, но у берегов в пополуденной жаре дремало множество барок с повисшими на изогнутых реях парусами. Блестящие моторные лодки куда-то подевались, а может, их не было видно за черными корпусами барок. Милосердные листья пальм укрывали от взгляда новый город, выстроенный в пышном и уродливом современном стиле. У Грабеца на миг возникло ощущение, что время пошло вспять и он оказался в давнем, известном только по преданиям тысячелетии, когда еще были живы фараоны и боги.
— Я вчера слышал ваш гимн Исиде…
Грабец обернулся. Произнося эти слова, Яцек не смотрел на него; взгляд его был обращен к Нилу, туда, где из залитой солнцем воды поднимались руины храма.
— Значит, слышали…
— Да. И даже не знай я, что вы его автор, я все равно бы узнал вас. Этот крик, этот призыв…
Яцек говорил неспешно, все так же не глядя на Грабеца. Писатель чуть заметно пожал плечами. В задумчивости он поднял руку и дотронулся до прутьев клетки.
— Вот вы только что укорили меня, — начал он, — за то, что мне захотелось увидеть, как гриф раздробит клювом бесстыдную лапу досаждающей ему обезьяны. Признаюсь, я с огромным удовольствием открыл бы этим птицам клетку, чтобы они тут устроили побоище. Но что бы вы сказали, если бы эти королевские грифы, не имея возможности бороться, но и не будучи способны спокойно переносить неволю, стали бы устраивать представление перед попугайной сволочью? Если бы стали биться головами о прутья и размахивать крыльями? Призывать бурю, призывать горные вершины и морские валы, которым никаким способом сюда не добраться? И все это только для того, чтобы показать, что им ведомо и величие, и свобода, и что они безумно тоскуют по ней… Чтобы об этом узнали и попугаи, и обезьяны…