Ноэль Роже - Новый потоп
И с неожиданной горечью добавил:
— Публики больше нет!..
По его пергаментному лицу скатились две крупные слезы.
Он думал о своих верных читателях, которые следовали за ним от одной книги к другой, о толпе незнакомцев, которые были ему дороже близких, так как давали ему славу, о той толпе, которой он служил в течение тридцати лет и которая погибла в один день, унося с собой весь смысл его жизни.
— Какой антипатичный человек этот Добреман, не правда ли? — прошептал он вдруг, пытаясь скрыть свое горе.
Решили тронуться в путь на следующий день, выпили овечьего молока и разделили между собой сушеное мясо, которое Игнац вытащил из своей кожаной сумки. Гризоль заставил растолковать ему дорогу, по которой придется идти. Он с удивлением смотрел на головокружительные края отвесных скал. Когда его кратковременное возбуждение улеглось, он превратился снова в жалкого истощенного человека с неловкими движениями, боящегося обрывов и послушного малейшему внушению Жорриса. От его прежних привычек осталась только застенчивая вежливость, которая трогала его спутников.
— Как мы вас стесним! — повторял он тихо.
Добреман больше не выходил из своей апатии. Англичанин лежал неподвижно, погруженный в свою печаль.
Дрожа всем телом, они прижались друг к другу, пытаясь заснуть. Октябрьская ночь пронизывала их своим холодом. Иногда кто-нибудь из них вставал и принимался с ожесточением притопывать по земле. Потом продрогшее тело снова опускалось рядом с другими.
Наконец небо приняло зеленоватый оттенок. При усилившемся свете ломаные очертания вершин обрисовывались с большей отчетливостью.
Проводник встал, размял свои окостеневшие члены и, позвав коз и баранов, стал заготовлять сумки. Послышался радостный возглас Игнаца:
— У тебя сохранилась веревка, Жоррис?
Англичанин заставил их потерять полчаса. С вежливым упрямством он отказывался идти с ними. Лаворель и Макс напрасно пытались его убедить.
Он качал головой и медленно пожимал плечами. Его жест означал:
— Для чего?.. Оставьте меня здесь…
Проводник жестом попросил их отойти и, став на колени перед лежащим великаном, долго говорил с ним вполголоса на скверном и никому не понятном английском языке. Что говорил он ему с тем выражением суровой нежности, которую проводники проявляют к своим путешественникам?
Молодой человек поднялся, наконец на ноги. Его большое исхудавшее тело выпрямилось во весь рост.
— Как вам угодно, — проговорил он покорно.
— Опирайтесь на меня, — сказал Жоррис своим ворчливым голосом, в котором звучали необычные нотки волнения.
Макс взял под руку Добремана, Игнац — Орлинского.
Академик шел спотыкаясь, задыхаясь на каждом шагу, останавливался… На лице ботаника застыло выражение мрачного восторга. Уверенность найти в долине Сюзанф какую-нибудь растительность взвинтила его нервную систему.
Потребовалось немало времени, чтобы перейти Суасский хребет. Жоррис перевязал своих спутников веревкой одного за другим, и пока Макс и Игнац подтягивали их наверх, проводник закреплял в петли их неловкие трясущиеся ноги.
— Какая трата усилий для одного только передвижения! — вздыхал романист… — И впереди — такая же перспектива…
Когда они поднялись на вершину, он обернулся, чтобы еще раз взглянуть на бесплодную долину, свидетельницу стольких страданий. Обернулся и Лаворель. Перед его глазами промелькнула улыбка прекрасной женщины, умиравшей около своего равнодушного друга и улыбнувшейся лишь Смерти…
Они продолжали свой путь и спустились по склону. Перед ними поднимался другой выступ…
Когда группа стонущих изможденных людей приблизилась к обрывам Шо д’Антемоз, время близилось к сумеркам.
— Еще одно усилие, — говорил Макс. — Еще несколько шагов!
Наконец и эти несколько шагов были пройдены, и они увидели в глубине долины красное пламя костра. Послышался радостный крик:
— Огонь!
Гризоль нашел в себе силы спуститься без посторонней помощи. Уже можно было различить фигуры, ходившие взад и вперед около хижин. Макс передал Добремана Лаворелю и бросился вперед, перепрыгивая через осыпавшиеся камни. Они добрались наконец до подножия склона, и Гризоль напряженно вглядывался в спешившего к ним навстречу человека, который запахивался в шерстяное одеяло, еле прикрывавшее рваные остатки одежды. Эти жидкие волосы, эта борода, не потерявшая еще своей удлиненной формы, этот широкий лоб, приобретший благодаря иллюстрированным журналам такую популярность…
— Франсуа де Мирамар! Вы? Вы? — воскликнул Гризоль.
— Кто меня здесь знает? — спросил пораженный ученый, всматриваясь в человека, бежавшего к нему с распростертыми объятиями.
— Это я. Жорж Гризоль!
— Вы?
Историк выронил свой факел и раскрыл объятия. Оба старика, никогда не видевшие друг друга, с тихим плачем обнялись, как братья.
VII
Фортинбрас
— Аконит… горчанка, альпийская полынь… исландский мох… — громко повторял доктор Лаворель, сортируя растения, рассыпанные у него на коленях.
Он поднял глаза. Долина Сюзанф пылала в лучах осеннего солнца, превращавшего скалы в глыбы розового мрамора и покрывавшего позолотой сухие травы и красные цветы камнеломки. Ползучий кустарник походил на брызги огня у подножья надвинувшихся снегов.
Лаворель окликнул Губерта, который проходил недалеко от него, волоча свою изувеченную ногу.
— Губерт!
Губерт медленно поднялся по склону и сел около своего друга.
— Что вы тут делаете? — спросил он. — Собираете травы, как этот бравый ботаник, который, обнаружив здесь какие-то былинки, забыл об уничтожении мира?
— Я хочу найти растение, имеющее антисептические свойства. Подумайте о несчастных случаях… Вчера Игнац разодрал себе руку…
Жан вздохнул.
— Страшно подумать, что все может случиться…
Губерт горько усмехнулся.
— Ба! Не пытайтесь спасать людей… Жалкие горсточки оставшихся в живых и зацепившихся за скалу людишек умрут одни за другими, и Земля, превратившись в мертвый мир, перестанет страдать, — точь-в-точь, как эта счастливая Луна, которая портит наши ночи.
Жан хотел возразить. Но Губерт находил сильное облегчение в том, чтобы изливать свою горечь.
— Так вы мечтали о пустыне, Жан Лаворель? Вы хотели быть врачом в затерявшейся деревушке? Вы презирали свет и деньги? Смотрите, до какой степени судьба вам благоволит! Есть желания, выражать которые по меньшей мере неосторожно!
Вытянувшись на шерстяном одеяле, Губерт склонил к Лаворелю свое огрубевшее лицо и злостно издевался:
— Лаворель! Не скажете ли вы мне, почему вы мечтали о пустыне?
— Для того, чтобы работать! — ответил Жан. — Представьте себе, что перед самой катастрофой я почти что открыл новую сыворотку, убивающую микробы в организме… Излечение туберкулеза! Вы себе представляете?
Голос его дрогнул.
— Имей я в своем распоряжении еще несколько месяцев… Увидеть своими глазами, как излечивается человек, обреченный на смерть!
— Ну и что же? — возразил Губерт. — Ваша сыворотка все равно погибла бы со всем прочим!
— Иметь комнату, лабораторию и простых людей, за которыми ухаживать… — пробормотал Жан.
— Но были же в городах лаборатории, книги, учителя! — возразил Губерт. — Почему вы мечтали о пустыне?
— Города! Современные города! — воскликнул Лаворель. — Эта бешеная погоня за деньгами! Сумбур нечистоплотностей!.. Наши учителя сами поголовно охвачены безумием города…
— Вот оно что, — прошептал Губерт. — Значит, вы тоже разочаровались!
Наступило молчание. Губерт тихо спросил:
— А любовь?
— Любовь? — повторил Жан.
Он закрыл глаза. Перед ним промелькнула его юность, задушенная в работе, перегруженная чрезмерной ответственностью. Он видит себя ассистентом в больших хирургических клиниках… Война… Лазарет Красного Креста во Франции. Он — старший врач… У него двести кроватей. Потом он возвращается в Женеву. Дача в предместье, где умирает его мать, и окна которой в порыве отчаяния он наглухо забивает… Затем одинокое убежище… Работа — еще более упорная…
Любовь?
Он тихо проговорил:
— Моя душа представляет собою нечто вроде комнаты, замкнутой и запечатанной, в которой я хранил свои надежды и мечты о любви… Однажды я заметил, что эта комната опустела… или, вернее, что в ней обитало нечто иное… если хотите, страдание людей, которых я хотел вылечить, а, может быть, еще и страсть к научным открытиям.
Он снова замолчал. Как объяснить Губерту испытываемый км страх очутиться в плену своей любви?
— Я не мог… — сказал он наконец — не успел еще подумать о споем счастье… Возможно, что позднее…