Андрей Гребенщиков - Сумрак в конце туннеля
Музыкант хмыкнул и в очередной раз покосился на спутника, но тот, похоже, каждое слово выкладывал на полном серьезе.
— Да, очень хорошо понимаю, — в тон произнес музыкант. — После смерти Махатмы Ганди и поговорить не с кем.
— Точно.
— О чем еще вели беседы?
— Ну, о чем могут говорить два образованных человека? О судьбах цивилизации, разумеется.
Музыкант поперхнулся отфильтрованным воздухом, но бродяга, похоже, ничего не заметил и продолжал свою реплику, словно читал с листа:
— Барон почему-то не разделяет моего мнения, что красота спасет мир. Между тем на свете нет другой силы, которая была бы на это способна. Человечество уже доказало, что само о себе позаботиться не в состоянии. Более того, возведя некрасивость в ранг закона, оно себя едва не убило. Поэтому единственная его надежда — красота. Без нее у нас нет будущего, а есть лишь одно из двух: недолгие мучения и быстрая смерть или длительное гниение с постепенным откатом в первобытность.
— Кхе-кхе… — прокашлялся музыкант. — А почему Барон так не считает?
— Этого мне выяснить не удалось, — ответил бродяга и моментально, без какой-либо паузы, переключился на другую тему: — Так все-таки куда ты идешь?
— К памятнику Ахматовой. Уже пришел, — музыкант махнул футляром в сторону ажурной ограды.
Раньше, чтобы попасть за этот забор, необходимо было попросить охранника отворить калитку. Теперь здесь, конечно, уже никого нет и просить не надо. Автоматический механизм фигурных ворот давным-давно умер, они стояли широко распахнутые, словно несуществующие хозяева двора заранее приготовились к приему гостей. А гости расстраивали — наезжали нечасто.
Посеревшие от осенних дождей столбы с лепниной еще крепко держали уставший металл, и старый почерневший тополь недовольно смотрел сверху вниз, грустно качая безлистной головой, — как раньше. Именно Ахматову он не помнил, все-таки не настолько стар, а вот суетных людишек вообще — очень хорошо и не доверял им.
— А, знаю, знаю! — воскликнул бродяга:
Один идет прямым путем,
Другой идет по кругу
И ждет возврата в отчий дом,
Ждет прежнюю подругу.
— Да, верно, — музыкант кивнул, он никогда специально не заучивал стихи, но строчки пришли сами собой:
А я иду — за мной беда,
Не прямо и не косо,
А в никуда и в никогда,
Как поезда с откоса.
Позеленевшее изваяние — рисунок Модильяни в бронзе — венчало кучу строительного мусора. Когда-то оно покоилось на пьедестале, облицованном гранитной плиткой, посередине аккуратного газончика. Однако время чаще калечит, нежели врачует, — из мешанины ржавых изорванных листов жести, полусгнивших обломков стропил и раскосов, кирпичного и стеклянного крошева поднималось уродливое бетонное основание без малейших следов гранита.
Памятник, к счастью, не пострадал. Ну а прозелень — она была уже тогда, когда к скульптуре еще приносили цветы.
— А что у тебя тут? — с любопытством осведомился бродяга.
— Дела, — уклончиво ответил музыкант.
— Поэтическое паломничество?
— Что-то вроде.
— Не может быть! В одиночку?
Музыкант немного подумал и сказал:
— Надеюсь, что нет.
Оборванец обвел округу взглядом. Вдоль улицы теснились дома, бежали куда-то облака, тихо ржавели пустые оболочки насекомых-автомобилей, и не было даже намека на постороннее присутствие.
— Но здесь ведь нет никого, кроме нас.
— Это до поры до времени.
— А, вот как… Ладно, — показалось, бродяга исчерпал вопросы — но только показалось: — Так когда?
— Через час. Или через год, — задумчиво ответил музыкант, выдержал паузу и с грустью добавил: — Или никогда.
— Понятно… — протянул оборванец с подозрительной многозначительностью и наконец замолчал.
Будь музыкант внимательней, непременно заметил бы, что бродяга что-то замыслил, но он погрузился в воспоминания и, как токующий глухарь, временно утратил способность видеть и слышать.
Этот день много лет назад — может, десять, а может, и двадцать — никто уже не помнит, сколько прошло, — был пасмурный, но дарил теплом. Впрочем, когда стрелка вплотную подобралась к назначенному часу, серые облака неохотно разошлись, открывая бесконечную синеву. В небесные прорехи заглянуло светило, и день заиграл яркими красками, заискрился тысячью бликов во множестве капель, застывших на траве и на листьях, на свежем черном асфальте, на гулком металле крыш и жирных лоснящихся спинах спешащих авто.
Он, совсем молодой и еще не музыкант, одиноко стоял у памятника и напряженно ждал. Время тянулось очень медленно, словно желая помучить, и он спасался, забегая в мыслях на полчаса вперед. Там, в будущем, были насыщенный кофейный аромат обжигающего эспрессо в кафе через дорогу и сладкий запах эклеров, негромкое поскрипывание кожи диванов и успокаивающее гудение кондиционера. Там были робкие взгляды и трепетные улыбки, будто бы случайные касания и неловкие слова.
Солнце улыбалось так заразительно, что ему нельзя было не улыбнуться в ответ, и он, еще не музыкант, улыбался, прижимая к груди большой букет красных роз.
А вредная стрелка часов будто приклеилась к одной цифре. Ожидание никак не заканчивалось…
— Ну, прощай тогда, — бродяга протянул руку для пожатия и шагнул к музыканту.
Тот посмотрел сквозь него и машинально кивнул.
— Пойду и я своею дорогою, — пробормотал оборванец, сделав пасс, словно заправский иллюзионист. — Ну а ты — и в никуда, и в никогда, — в протянутой руке словно по волшебству появился узкий длинный нож, и бродяга коротко ткнул им музыканта в живот, — как поезда с откоса.
Боли не было. Она не пришла ни сразу, когда музыкант удивленно смотрел на окровавленный клинок, который бродяга аккуратно вытирал о рукав лохмотьев, ни когда все понял, увидев кровь на своих руках, ни позже, когда, цепляясь за ржавый скелет автомобиля, сползал на холодный асфальт.
Оборванец принялся грабить его — пока живого, но уже мертвого. Щелкнул замком футляра, покрутил в руках гитару и небрежно отбросил в сторону, усмехнувшись:
— Надо же — действительно музыкант! — инструмент жалобно застонал, ударившись о мостовую. — Впрочем, это уже не важно. Музыки больше не будет. Никогда.
Потом бродяга вывалил на дорогу содержимое сидора и стал в нем неспешно рыться. Иногда он поворачивался к музыканту, скалился и одобрительно кивал. А тот молча смотрел в небо и ни о чем больше не думал — поздно.
Может быть, собери он все силы, разозлись хорошенько, и сумел бы подняться — но что тогда? Он придушит убийцу, а потом умрет рядом, и надежда умрет вместе с ним. Следующего года не будет. Больше никто не придет к памятнику Ахматовой, что на улице Большая Ордынка, у дома номер семнадцать. Никто не станет ждать, сжимая в руках цветы и считая минуты, предвкушая желанную встречу. Об этом стоило сожалеть, но — смертные тоска и отчаяние — зачем? Если все уже кончено?
Оборванец подошел к умирающему и, ничуть не стесняясь, выгреб все из его карманов.
— Вот спасибо, дорогой ты мой человек! — весело рассмеялся он, увидев патроны.
Потом сорвал с музыканта противогаз, бросил ему на грудь свой респиратор — мол, все честно — и, подхватив чужой сидор, куда вернул все выброшенное, зашагал прочь, но перед тем глумливо попрощался, не в силах унять злое безнаказанное веселье:
— Ну, давай. Может быть, еще встретимся…
Музыкант не слышал его слов. Он снова был в том дне — десять или двадцать лет назад, — стоял перед бронзовой поэтессой и в руках его опять были розы, предназначенные другой. Он просто стоял и слушал шум живого города, подставлял лицо теплому ветру и был почти счастлив. Ему недоставало лишь самой малости: звука легких шагов, облака светлых волос и мягкой улыбки, синих глаз — того, чего не дождался.
Музыкант ощутил на лице влагу. Небо плакало — но здесь ли, где он медленно умирал, или там, где был почти счастлив, — не сумел различить. Ему показалось, что уже слышит частую дробь каблучков по асфальту и беззаботный веселый смех, видит белое платье, но все заслонила серая пелена дождя.
— Не надо слез, — прошептал он небу.
И все закончилось.
* * *Огненно-алый шар солнца, повисев немного над рваной линией горизонта, будто размышляя: а стоит ли? — нехотя уполз вниз, и сразу похолодало. Сумерки наконец-то накрыли мертвый город. Воздух будто посерел, сделался непрозрачным и плотным, и, казалось, его теперь можно зачерпывать горстями и пить, как воду, а если хватит наглости, то даже набрать во флягу про запас. Глупость, конечно.
Обычно двигаться ночью было не в пример опасней, чем днем. Человек ведь не кошка: в темноте ничего не увидит и легко станет добычей хищников, которых на пустых улицах не то чтобы много, но — да, встречаются. Правда, если взглянуть с другой стороны, то так, наоборот, безопасней: все-таки даже сейчас именно человек — опаснейшее животное. Но он-то как раз — вот парадокс! — предпочитает блужданию в темноте сидение дома, в стылых туннелях.