Борис Мячин - Телевизор. Исповедь одного шпиона
– То есть целовать Богородицу так же неправильно, как курить кальян?
– Бог не терпит идолопоклонников. Адское пламя будет сдирать кожу с их головы, а скорпион жалить в глаза, и так будет продолжаться вечно, всё оттого, что эти люди не признали истинного учения, а признали идолов. Но хуже всего будет вероотступникам, – их-то ждет по-настоящему мучительная смерть.
– Нет, – заспорил Эмин, – на Страшном суде нет никакого наказания для вероотступников. Я внимательно изучил этот вопрос.
– Совершенно верно, – отвечал его собеседник. – Поелику убивать вероотступников как бешеных собак долженствует еще при жизни…
Беседующие удалились в сторону, и теперь я мог расслышать только обрывки их слов, из которых сделать логического заключения о предмете разговора стало решительно невозможно.
В трактире было все так же шумно и уродливо, – как на лубочной картинке. Премьер-министра не было; очевидно, он тоже ушел блевать. Я некоторое время сидел один, печально подперев щеку рукой и размышляя о безнадежности мироздания и своей нелепой, никому не нужной жизни. Через некоторое время вернулся Эмин.
– Странное дело, – сказал я. – Вы совсем не такой, как я представлял.
– А каким вы представляли меня? – усмехнулся тот.
– Мне казалось, что сочинители – это особенные люди. Служители муз. А вы такой же, как и все. Суетитесь из-за денег, все боитесь чего-то.
– В наше время, – как-то задумчиво и болезненно проговорил Эмин, – неизлечимый зуд писания укореняется в безумных душах многих людей. Но не нужно путать зуд с даром. Иногда я думаю, что у меня нет дара. Дар требует самоотречения. А я слишком люблю жизнь, чтобы пожертвовать ею во имя писанины.
– А вот у меня есть дар, – вздохнул я. – Я легко запоминаю иностранные языки.
– Очень интересно! – воскликнул Эмин. – Я тоже всегда очень быстро выучивался болтать. По-италийски, по-португальски, по-русски… Это очень, очень хорошо! Послушайте, юноша, как вас там…
– Семен.
– Да, Семен. Мне нужно идти домой. У меня жена и сын, совсем маленький еще. Жена ругаться будет. А вы приходите ко мне завтра, после службы. И мы подробно поговорим, на любом языке, который вам интересен.
Он взял бумажку и написал мне адрес.
– Эй, человек! Сколько я должен за тратторию?
Половой назвал цену. Эмин стал спорить и ругаться. Никогда не буду сочинителем, подумал я, наблюдая, как он расплачивается.
– Прощайте, – сказал он, надевая шляпу. – Приходите завтра. И вот еще что: забудьте все, что я вам сказал, про деньги и про книжки. Настоящий сочинитель должен наглым быть, понимаете, наглым! Чтобы преследовать порок и бичевать его всячески… Чтобы в людях добро пробудилось! Вот – призвание! Вот – дар! А все остальное – бесы…
* * *На следующий день я пришел по адресу, указанному Эмином. Он, действительно, достраивал дом – сильно пахло свежим тёсом. Дверь мне открыла служанка.
– Я к Федору Александровичу, – сказал я.
– Федор Александрович сегодня волей Божией помре, – равнодушно пожала плечами та. – Задолжал мне за два месяца.
Я остолбенело смотрел на нее, не желая верить тому, что она сказала.
– Что смотришь, дурак? – рявкнула служанка. – Говорят тебе: хозяин умер, ступай прочь.
– А когда… поминки? – выдавил я через силу.
– Как обычно, на третий день. Ты что, нерусский, что ли?
– Русский.
– Ну, так вот и ступай отсюда, а на третий день приходи.
Я развернулся и угрюмо побрел по мостовой.
Глава тринадцатая,
в которой я иду на похороны русской литературы
– Да уж, Муха, вляпались мы с тобой в историю похлеще Мирамондовой, – проговорил премьер-министр, входя с улицы и раздраженно швыряя на кровать газету. – А знаешь ли ты, мой дражайший Кандид, что нас с тобою разыскивает полиция?
– Какая п-полиция? П-причем тут п-полиция?
– А ты почитай…
Газета была самая обычная: сообщалось о чуме в Киеве, о свадьбе французского дофина на австрийской принцессе, об установке в Кремле, на Спасской башне, новых часов. На последней странице обнаружилась небольшая эпитафия в стихах, явно писаная неопытной, нелитературной рукой.
Что слышу? Эмин мертв, и друга я лишен!..
Я тело зрю, но в нем огнь жизни погашен.
Померкли те глаза, что сердце проницали;
Сомкнулись те уста, что страсти порицали;
Ослабла та рука, которой гнан порок…
Почто ты жизнь его пресек, жестокий рок?
Он истину хранил, любил он добродетель;
Друзьям был верный друг и бедным благодетель.
Он гордость презирал и гнал коварну лесть.
В душе его была и искренность и честь
Ах! все сии дары смерть алчна похищает
И с ними крепость сил в единый гроб вмещает!
В великом теле он великий дух имел
И, видя смерть в глазах, был мужествен и смел.
Неробкая душа! все страхи отметая,
К началу своему с весельем возлетая,
Ликуй во счастии, готованном себе,
А я, тебя лишась, рыдаю о тебе.
– Все равно не понимаю… Он же не старик какой-нибудь был… С чего вдруг? Был человек, я разговаривал с ним вчера, про бесов, про сочинительский зуд…
– Покончил с собой, – авторитетно заявил Мишка. – Я пошел сначала к Копнину: так, говорю, мол, и так, в газетах врут, что Эмин умер. Нет, говорит Копнин, сие есть истинная правда, сочинитель смастерил удавку и отправился на тот свет, чтобы не платить накопленных при жизни долгов. А долгов у него было одному только Копнину три тысячи четыреста восемьдесят рублев!
– Три тыщи рублей! Да на эти деньги можно дворец построить…
– Ну, дворец, предположим, на три тыщи не построишь, а лет десять прожить безбедно можно. Всё, конечно, зависит от того, как жить. Если в карты играть да танцы французские с бабами танцевать, то и за три месяца можно всё растранжирить. У меня вот совсем другая жизненная теория. Читал ли ты исследование о природе и причинах богатства народов сэра Адама Смита?
– Давай лучше про полицию.
– Я пошел от Копнина к вдове Эмина, Ульяне…
– Да причем полиция-то тут?
– Да притом, что у вдовы я столкнулся с одним человеком, всё записывавшим что-то в тетрадку и расспрашивавшим, не знает ли вдова о каких-нибудь встречах Эмина с подозрительными людьми. А накануне сочинитель встречался с тобой и со мною, пил пиво в аустерии. Получается, что подозрительные лица, которых разыскивает полиция, это мы с тобой и есть… Смекаешь?
– Смекаю… Так что делать-то теперь?
– Молиться… Ой, прости, я забыл, что ты вольтерьянец.
Мы спорили еще часа два или три. Я предложил пойти в полицию и честно обо всем рассказать, но премьер-министр меня отговорил. В полиции, сказал он, не будут слушать наших слов, а просто посадят в кутузку, ибо у сирот из Воспитательного дома дурная репутация.
* * *Эмина хоронили на Колтовском[93]. Было холодное весеннее утро, северные болота, окружавшие кладбище, испускали ядовитый смрад. Я смотрел по сторонам и всё пытался понять: как же так получилось, что здесь, на берегах безымянных финских речек появились церкви и казармы, мосты и огороды, козьи пастбища и многочисленные кабаки. Этот город, подумал я, вечно пьяный, жадный и порочный город убил его. Был человек, молодой, талантливый, увлекавшийся, – и вот, человека уже нет, а есть только свежевырытая могила и сосновый гроб, с тем же запахом, что и его недостроенный дом, может быть, даже из тех же досок, которыми должен был быть устлан пол в детской. И что теперь? Теперь ничего. Пустота, смерть. The rest is silence.[94]
Я механически стал рыскать глазами и выискивать знакомых среди толпившихся у гроба. Знакомых не было, за исключением Лукина, бывшего секретаря Ивана Перфильевича.
– Вот и все, – сказал Лукин сухим, канцелярским голосом. – Закончилась русская литература. Ломоносов умер, Ельчанинов под Браиловом пал смертию храбрых, теперь Эмин вот.
– У вас, Владимир Игнатьевич, литература каждый год помирает, – тихо, в усы, но недовольно, с энергией отвечал его спутник, дворянин средних лет в вельветовом жостокоре. – Че-то никак не помрет, живучая тварь. Сами же Эмина ругали. Что чужестранец говорили, что зазнайка, а теперь благородную жертву из него сделать хотите, на алтарь российского просвещения положить?
Служанка, накануне выгнавшая меня, держала за руку маленького мальчика лет трех. Рядом со гробом плакала вдова; человек в вельветовом жостокоре, разговаривавший с Лукиным, подошел ко вдове и начал ее утешать. Как я понял, этот человек был распорядителем на похоронах. Поговорив со вдовой, он сунул служанке денег, а потом подошел к священнику.
– Самоубийц отпевать не положено, – услышал я краем уха его разговор со священником. – И потом, сочинительство есть грех…
– Клянусь богом, – процедил сквозь зубы распорядитель, – я сделаю так, что вас лишат чина…
– Не угрожайте мне, – отвечал священник. – Я делаю свое дело, а вы делайте свое.
Распорядитель достал из кармана камзола какую-то записку и показал ее священнику. Священник прочитал записку и вдруг задрожал, как будто его вдруг выгнали нагим на улицу в мороз, потом кивнул и начал петь и кадить.