Фриц Лейбер - Клинки против смерти
По лицу его прошла судорога, вены на лбу и жилы на шее чудовищно набухли, руки задрожали мелкой дрожью. То, с чем Норман так долго сражался, постепенно одолевало его.
— Ну что ж… Бум—пампампам—бим—вон отсюда!
Через час в студии пахло так, словно в ней развели костер из эвкалиптовых сучьев. Окна были занавешены портьерами с кабалистическими знаками. Свет снаружи, пробивавшийся сквозь портьеры, вкупе с потолочным высвечивал призрачные очертания фигур: Саймона — на подмостях, пятерых других интеллектуалов — в креслах вдоль стены. Все шестеро курили сигареты с “травкой”, усердно втягивая в себя кисловатый дымок. В их опустошенных марихуаной мозгах по-прежнему раздавались последние строки ригмароля[20] Гори, прочитанные звучным басом Лестера Флегиуса.
У противоположной стены расположилась в гордом одиночестве Фиби Солтонстолл. Она отказалась от марихуаны, заявив: “Спасибо, я всегда ношу с собой свой собственный пейоти[21]”. Она лежала с закрытыми глазами на трех небольших подушках. Ее плиссированная греческая туника саваном белела в полумраке.
Комнату по периметру опоясывала проведенная на высоте половины человеческого роста тускло светящаяся линия; не считая мест пересечения стен, она описывала еще шесть тупых углов. Норман заявил, что линия эта представляет собой топологический эквивалент пресловутой пентальфы, или магического пятиугольника. Над каждой дверью висели едва различимые связки чеснока; на полу перед дверьми рассыпаны были серебряные монеты.
Норман щелкнул зажигалкой, и к шести рдеющим огонькам сигарет прибавился язычок голубого пламени. С хриплым возгласом “Время близится!” антрополог быстро зажег фитили двенадцати железнодорожных фонарей, которые были укреплены в расстеленном на полу холсте.
В алых отблесках фонарей люди выглядели сущими бесами. Фиби пошевелилась и застонала. Сверху, из плотных облаков дыма под потолком, донесся кашель Саймона.
— Вот оно! — воскликнул Норман Сейлор.
Фиби тоненько вскрикнула. Ее спина выгнулась словно от электрошока.
Выражение крайнего изумления и боли появилось на лице Тельяферо Букера Вашингтона, как будто его укололи булавкой или прижгли ему кожу раскаленной кочергой. Решительно взмахнув руками, он отбарабанил на своей африканской деревяшке короткую фразу.
Среди клубов дыма возникла вдруг рука с зажатой в ней восьмидюймовой кистью, с которой сорвался огромный сгусток краски. Он шлепнулся на холст со звуком, который был точной копией выбитой Толли фразы.
В студии закипела лихорадочная деятельность. Руки в плотных перчатках выдернули фонари из гнезд и окунули их в заранее приготовленные ведра с водой. Были раздернуты портьеры, распахнуты окна и включены два электрических вентилятора. Находившегося в полуобморочном состоянии Саймона, который поскользнулся на последней перекладине лесенки и едва не упал, поймали и оттащили к окну. Он без сил рухнул на подоконник, и его вывернуло наизнанку. С Фиби Солтонстолл обошлись вежливее: ее отнесли ко второму окну и положили возле него. Гори проверил ее пульс и успокаивающе кивнул.
Затем пятеро интеллектуалов приступили к рассматриванию холста. Спустя минуту—другую к ним присоединился Саймон.
Ярко-красное пятно разительно отличалось ото всех предыдущих и было точной копией новой музыкальной фразы.
Насмотревшись на кляксу, интеллектуалы занялись ее фотографированием. Действовали они систематически, но без огонька. Если им и случалось взглянуть на холст, они вели себя так, словно не видели, что там изображено. И им вовсе неинтересны были черно-белые снимки нового пятна с засветленным фоном, которые они рассовали по карманам.
Внезапно от окна послышалось шуршанье портьеры. Фиби Солтонстолл, про которую за работой совсем забыли, приняла сидячее положение и огляделась. Во взгляде ее сквозило отвращение.
— Отведите меня домой, Лестер, — проговорила она тихим и ясным голосом.
Толли, который собрался было выйти из студии, остановился на пороге.
— Знаете, — сказал он озадаченно, — никак не могу поверить, что старикан набрался духу сделать то, что сделал. Может, ей известно, что заставило его…
Норман взял Толли за руку и приложил палец к губам. Вместе они вышли из комнаты; Лафкадио, Гориес, Лестер и Фиби последовали их примеру. Все пятеро мужчин наравне с Саймоном выглядели, точно пьяницы после продолжительного запоя, завершившегося приступом белой горячки.
Аналогичный эффект отмечался повсеместно по мере распространения новой музыкальной фразы и нового пятна. Контрзаклинание побеждало на всех фронтах. Всякий, кто видел его или слышал, повторял его один только раз (воспроизводил, показывал — в общем, распространял) и тут же забывал, причем первые фраза и пятно также бесследно улетучивались из памяти. Чувство принуждения и одержимости исчезало начисто.
Драм-н-дрэг незаметно скончался. Опустели сумочки и карманы, в которых прежде хранились карточки-кляксы; врачи перестали использовать в работе ТМВКР 1 и 2. Больные в психиатрических лечебницах прекратили водить хороводы. Кататоники обрели былую неподвижность. “Младотурки” вернулись к борьбе с применением транквилизаторов. Изменилась мода: на смену плащам в кляксах пришли плащи со спиралевидными полосами зеленого и фиолетового цветов. Сатанисты и воротилы подпольного наркобизнеса могли спать спокойно, ибо им снова угрожали лишь Господь Бог да Министерство финансов. Кейптаун обрел заслуженный покой. Пятнистые рубашки, галстуки, платья, абажуры, обои, льняные портьеры — все это кануло в прошлое. О “барабанных субботах” никто словно и слыхом не слыхивал. Второй привлекатель внимания Лестера Флегиуса не привлек ничьего интереса.
Большое полотно Саймона было выставлено в одной из галерей, однако даже критики обошли его молчанием — разумеется, если не считать злопыхательских выпадов вроде “последняя громоздкая работа Саймона Гру вполне соответствует по своей невыразительности той блеклости, которая присуща краскам, пошедшим на ее создание”. Посетители галереи бросали на картину изумленный взгляд и проходили дальше — подобное отношение к современной живописи встречается довольно часто.
Равнодушие критиков и публики объяснялось просто. Среди множества одинаковых пятен на картине было одно, ярко-красного цвета, которое на самом деле являлось отрицанием всех символов или, другими словами, пустым символом — точная копия барабанной фразы, которая была отрицанием и завершением печально знаменитого мотива, которая прозвучала в алом полумраке, выбитая пальцами Толли и повторенная шлепками краски, сорвавшейся с кисти Саймона; фраза, которая умиротворяла и останавливала что угодно (по понятным причинам она приводится здесь лишь однажды): “бам—пампампам—бом—бах”.