Ким Робинсон - Дикий берег
– Неужели? – спросил Том.
– Ага. Он много возится с аккумуляторами. Я сказал, мы раздобудем ему инструкцию и поможем ее прочесть, и дадим товару, чтобы летом выменять на толкучке детали. Он сразу загорелся.
Джон и Том переглянулись, их взгляды говорили что-то, чего я не понял. Джон кивнул.
– Мы это сделаем. Конечно, за рыбу такого не купишь, но, может, чего-нибудь подберем – моллюсков или тех же корзин.
Новая водная гряда нахлынула, прокатилась к самому подножию обрывов, мы снова повернулись в ту сторону.
– Не меньше тридцати пяти футов будет, – повторил Том.
– Думаешь? – сказал Джон. – Мне казалось, обрыв всего сорок футов.
– Сорок футов над пляжем, но подошва волны – ниже. А гребни почти вровень с нами!
Это было верно. Джон заметил, что хотел бы выйти в море в такие дни.
– Так ты и впрямь думал об этом, ходя по берегу? – удивился я.
– Конечно. Смотри: если в высокий прилив двинуться по течению…
– Ничего не выйдет! – воскликнул Том.
– Глянь, что творится в устье. – Я показал пальцем: – Даже эти маленькие волны – футов десять – пятнадцать высотой.
– Первая же тебя опрокинет и потопит, – сказал Том.
– Хм-м, – неохотно сказал Джон, хотя в уголке глаза у него, кажется, блеснуло веселье. – Может, вы и правы.
Мы еще покружили, беседуя о течениях и о том, будет ли зима мягкой. Свет по-прежнему пробивался сквозь облака над морем, золотя рябую поверхность воды. Том указал туда.
– Чем тебе действительно стоит заняться, так это китобойным промыслом. Киты скоро будут тут. Мы с Джоном застонали.
– Нет, правда, вы слишком рано опустили руки. Может, вы загарпунили самого сильного, а может, Раф попал не в самое уязвимое место.
Джон возразил:
– Легко сказать, а ты поди попади в самое!
– Нет, я не про то, просто обычно гарпун причиняет больше вреда, и кит уже не может нырнуть так глубоко.
– Если это правда, – сказал я, – и если мы привяжем к гарпуну больше веревки…
– Но столько в лодке не поместится, – сказал Джон. Однако я вспомнил наш со Стивом давний разговор.
– Можно связать веревку с другой веревкой, которая крепится на другой лодке – получим двойную длину.
– Верно, – сказал Джон, навостряя уши.
– Если научимся бить китов, все толкучки – наши, – сказал Том. – У нас будет избыток жира и мяса, целые тонны.
– Если не испортится, – сказал Джон. Однако задумка пришлась ему по вкусу. (Что это, как не рыбная ловля, в конце концов?) – А можно ли протянуть веревку от лодки к лодке?
– Запросто! – сказал Том. Он встал на колени, взял камешек и стал чертить на песке. Джон склонился рядом. Я смотрел на горизонт и увидел: три солнечных луча мощными белыми колоннами, каждый наклонен в свою сторону, измеряют расстояние между серым небом и серой водой.
Глава последняя
Год увядал, готовясь испустить дух, штормы бушевали все чаще, и вот уже раз в неделю на море вздымались волны, ветер пролетал через долину, оставляя ее раздрызганной, а море – желтым от смытой волнами грязи. Когда мы изредка выходили рыбачить, то промерзали до костей, поймав всего ничего. Обычно же я сидел под окном, читал, писал или глазел на бегущие тучи. Это был передовой отряд бури; затем ветер хлопал в ладоши, глухо рокотал гром, и вся армия устремлялась в бой. Капли ударяли в окно, текли тысячей ручейков, сливались и разделялись на рукава, сбегая по стеклу. По кровле барабанил ливень. У меня за спиной отец строчил на новой швейной машинке – его дрр, дрр, дррррр звучало укором моему безделью. Иногда мне и впрямь становилось стыдно, и я записывал фразу-две. Но дело продвигалось трудно, и я часами грыз карандаш, смотрел на дождь, размышлял, убаюканный ветром, дребезжанием кровли, песенкой чайника, отцовым дрр-дрр.
В первый декабрьский шторм пошел снег. Уютно было сидеть в доме и смотреть в окно, как снежинки бесшумно ложатся на деревья. Папаня заглянул мне через плечо: «Суровая будет зима». Я не согласился. У нас довольно еды, пусть даже это рыба, каждый день в баню сносят на просушку все новые дрова. После всей этой слякоти приятно было просто смотреть на снег, какой он, как он падает – так медленно, словно и не по-настоящему. А потом выбежать наружу, прыгать в сугробы, лепить снежки и кидать в соседей… Я люблю снег. На следующий день солнце взошло под высоким голубым небом (только на самом верху заляпанном перистыми облаками), и снег к полудню растаял. Но в следующую бурю снова намело, воздух стал холоднее, небо закрыли высокие кучевые облака, и прошло целых четыре дня, пока вышло солнце и растопило снег. Так и пошло: долина сперва бело-зеленая под черным небом, потом черно-зеленая под белым. С каждой неделей холодало.
С каждой неделей все труднее становилось писать. Я запутался. Я перестал верить в то, что пишу. Я заканчивал главу и шел в лес гулять по ковру из мокрой листвы. Злился и расстраивался. Но все равно писал. Прошло зимнее солнцестояние, и Рождество, и Новый год, я ходил на все вечеринки, но все равно был как в тумане и после не мог вспомнить, с кем говорил и что сказал. Книга стала для меня всем, но как же трудно она мне давалась! Иногда я сгрызал карандаш раньше, чем исписывал.
Но вот наступил день, когда я дописал до этой страницы. Все события произошли, Мандо умер, Стив отплыл на Каталину. Я остановился на этом и целый день перечитывал написанное. Оно до такой степени меня разозлило, что я чуть все не сжег. Эти вещи произошли в действительности, они изменили нас бесповоротно, но жалкие слова, написанные за столом, не выражали и половины прожитого – как я видел, что передумал, что перечувствовал. Это как помочиться и сказать: вот так выглядит шторм. В книге было столько же от прошлого лета, сколько в плывущей по реке щепке – от дерева. А сил вложено… В общем, обидно было до слез.
Я пошел прогуляться и успокоиться. Белые кучевые облака плыли над головой, как галеоны, день был холодный и ясный. Повсюду лежал мокрый снег – шапки на ветках искрились всеми цветами радуги, с них капало. Снег на земле рассыпался большими льдистыми крупинками, они таяли, превращаясь в капли-бусины на белом одеяле. Местами снег протаял до земли или травы, снежные мостики над ручьями падали, оставляя в грязи бурые ледяные комья со вмерзшими в них черными сосновыми иголками. Я шел по этим комьям к обрыву, наступая башмаками в лужи, стряхивая с веток мокрые шапки.
На мысу у реки я сел. Море было гладкое-прегладкое; крохотные волны набегали на кромку песка, словно океан ласково гладил ее ладонью. На пляже снега совсем не осталось, но песок был мокрый, повсюду блестели бело-голубые лужицы. Редкие облака почти не закрывали солнца, но сообщали его свету тепловатый оттенок, в котором полоска обрывов становилась бурой, словно кора у секвойи. Недвижный воздух, море гладкое, как голубая стеклянная тарелка, над ним громоздятся застигнутые штилем галеоны.