Святослав Логинов - Мёд жизни (Сборник)
– Я те гостинца принесла! – сообщила она. – Яичек вот три пятка. У тебя своих-то курей нет…
У Паньки и впрямь не было ни птицы, ни скотины. Вроде бы с детства была приучена, всё умела, а не приживалась у неё никакая животина, тоже, видать, боялась сглаза. Панька сперва удивилась, чуть не обиделась подарку, принялась было отнекиваться, а потом вдруг согласилась и взяла. Что ещё делать, раз своего нет? А Нюрке будет урок.
Потихоньку и другие деревенские стали покупать спокойствие мелкими подношениями: яичками, баночкой мёда, набиркой огурцов. Панька брала сначала стесняясь, а постепенно привыкла и удивлялась, ежели кто из соседей медлил с подарком.
Во всей деревне свободны от оброка были двое: две Маши – хромоножка, которая выросла и тихо начала увядать в соседнем доме, и бабка Маша Антонова, жившая на дальнем конце. Перед хромоножкой Панька чувствовала себя виноватой и не то что поборы брать, сама старалась помочь чем можно. Маша к тому времени уже осиротела, жила одна, в совхозе по инвалидности не работала, но с хозяйством справлялась. Лёха, к старости пересевший с трактора на лошадь и за поллитра поднимавший огороды всем окрестным бабкам, для Маши-хромоножки пахал за маленькую.
– Сам колченогий! – смеялся он. – Как не порадеть.
У Маши была одна любовь – цветы. Каких только гвоздик и георгинов не росло в палисадничке перед её домом! А пышный куст сирени у крыльца распускался раньше всех в деревне и держал цвет дольше всех. С Панькой Маша жила дружно, не раз предлагала ей корни и рассаду цветов, но Панька отказывалась намертво.
С бабкой Машей Антоновой было совсем другое дело. Она просто жила, словно и нет на свете никакой Паньки с дурным глазом. В конце концов это взяло Паньку за живое, и она отправилась поглядеть на нелюдимую старуху. Нашла её на огороде, поздоровалась, заговорила о житье. Но бабка не приняла разговора.
– Моё житьё – лучше некуда, – отрубила она, – и тебе его не спортить.
– О чём ты, тётя Маша?
– Сама знаешь. И не зыркай тут, всё одно ничего не получится. Меня Тоня, учителка твоя, крепко любила, потому и власти твоей надо мной нет.
– Что-то ты, тётя Маша, городишь. Я лучше пойду.
– Ну иди, иди…
Панька сбежала домой в смятении, но с тех пор ревниво присматривалась к бабки-Машиному существованию, нутром чуя, что последнее слово здесь ещё не сказано и когда-нибудь наступит её час.
Время, казалось, остановилось. Если что и менялось в жизни, то только к худшему. Расползалась из деревень молодёжь, потихоньку вымирали старики. Закрывались фермы, на которых стало некому работать, пашни превращались в покосы, старые лесные делянки зарастали вербой. Закрылся магазин в Андрееве – не нашлось продавца. Потом ушёл на пенсию и уехал из села фельдшер, и старики вновь вспомнили про Паньку. Сама Панька тоже давно была на пенсии, вышла при первой возможности – кому они нужны, совхозные заработки, если денег всё равно тратить не на что?
Лечила Панька за бесплатно, как в юности привыкла, а подарки брала, напоминая о себе забывчивым ломотой, прострелом или иной лихоманкой. Хотя так случалось редко, годы текли без треволнений, Паньке казалось, что ничто в мире не меняется, и меньше всего она сама.
Но новость всё-таки пришла и ударила под дых. Вечор ещё загадывала Панька ехать с утра на рынок, продать лишек оставшейся после зимы картошки, но ночью проснулась от тянущей и всё нарастающей боли. Утром едва хватило сил выйти и достучаться к Маше-хромоножке. Маша накипятила воды, обложила Паньку горячими бутылками. Заваривала медвежьи ушки, что сама Панька рвала прошлым летом. Не помогало ни тепло, ни терпкий отвар. Вызвали врача. Он приехал на второй день, сделал уколы и направил Паньку в больницу. Там Панька и провела два лучших летних месяца. Врач сказал, что не в порядке печень. Шутил:
– Небось думала, что печёнка только у телят да поросят имеется? А она и у тебя есть.
Панька тяжело переживала болезнь. Привыкнув держать в руках чужое здоровье, не могла поверить, что собственное от неё не зависит. Мучило воспоминание о доме: стоит брошенный, огород забурьянел. За зиму Панька не тревожилась – прокормят всем-то миром, пусть попробуют не прокормить. Бесило чувство беспомощности. Панька ещё не знала, на кого выльет копящееся недовольство, но домой после выписки ехала с таким чувством, словно собиралась мстить за кровную обиду.
А мстить оказалось не за что. Маша в её отсутствие позаботилась о доме, трава всюду обкошена, над низенькой оградкой палисадничка вскипают, выплёскиваясь на дорожку, белые и лиловые шапки флоксов. Прибрано и в доме, а две гераньки, чахнувшие в горшках на окне, дали пышную зелень и зацвели.
Но уже на следующее утро подоконник был усыпан алыми лепестками. Один за другим спешно отцветали флоксы, побуревшие соцветия казались скомканными грязными тряпицами. Вскоре дом привычно оголился.
«Что же это такое?! – чуть не плача, думала Панька. – Как проклятая я какая-то. Всё не как у людей. И не пожалеет никто. Машку так все жалеют, что больная, а посмотреть – кто лучше живёт? Машка! Весь дом в цветах. А у меня и такая безделка не держится…»
Через день, выйдя поутру, Панька увидала, что цветы в Машином садике погибли. Сама Маша с горестным изумлением разглядывала обвисшие, почерневшие георгины и гладиолусы, облетевшую шток-розу и флоксы. Пыталась что-то поправить, да нечего было поправлять.
– Как же это? – сказала Панька. – Морозом побило?
– Не было морозу, тётя Паня. Тёпло было ночью, – тихо ответила Маша, бросила на землю пучок обобранных скукожившихся цветов и ушла, держась рукой за стену дома.
Панька почувствовала, как в душе поднимается обида.
«Гордая стала, жалости моей не хочет. А я-то к ней с душой. Что ей моя душа?.. Ей и так хорошо. Куры вон у ей лучше всех несутся. Как бы хорь не повадился…»
В непрекращающейся войне со всем миром прошли осень, зима и весна. Теперь и впрямь уже ничто в жизни не менялось – некуда больше. События только повторялись, наслаиваясь, как рыбья чешуя. И с закономерной последовательностью летом пришёл приступ боли. Только некого было звать на помощь. Конечно, люди придут, сделают грелку, вызовут врача. Люди ведь, не зверьё. Но никто не пожалеет, руки останутся холодными.
Никого Панька звать не стала. Изнылась, заботясь об одном – как бы не закричать. Через сутки боль прекратилась, но долго ещё Панька лежала в изъёрзанной постели, боясь резким движением вызвать новые мучения. Смотрела в потолок, оклеенный лопнувшей во многих местах белой бумагой, медленно думала.