Андрей Чертков - Время учеников. Выпуск 2
— Шейла… Жалко, что нету камеры. Вас бы сейчас заснять. Я бы назвал этот снимок „Возвращенный рай“, — сказал я и сразу же вспомнил про рай потерянный.
В костре треснула головешка, пепельный уголек выпрыгнул из огня и ужалил меня в лодыжку. Я отдернул ногу и чертыхнулся.
Олень вздрогнул и медленно, боком, отступил в зеленую тень.
Потом мы ели печеные яблоки, молчали и глядели, как умирают угли. Говорить ни о чем не хотелось. Хотелось сидеть так вот рядышком и слушать ее молчание.
— Это была олениха, — сказала Шейла и закрыла глаза.
Потом мы оба уснули, и мне снился Потерянный рай…»
7
Господь Бог был похож на Леонида Андреевича — и голосом, и лицом, — только улыбался он как-то неестественно и сердито, такой улыбки я у Горбовского никогда не видел.
За широким, во всю стену, окном светило солнце XXII века, птицы XXII века растворялись в его сиянии, белели лабораторные корпуса, по малиновому стволу сосны воровато скользила белка; все было привычно и мило — так привычно и мило, что тошно было смотреть.
Только Господь Бог был сердитым. Постаревший, обрюзгший, сутулый. И какой-то слишком земной.
— Тебе нужно отдохнуть, Женя. Ты переработал, устал, и потом… — Он отвел глаза.
Я кивнул. Я знал, что пряталось за этим его «потом».
— Да, — сказал я, — наверное.
Гобовский всегда был прав. Даже когда был не прав. Он зло ударил по клавише. На широком поле дисплея шла игрушечная война. Вспыхнула стрела выстрела.
Нечеловеческая фигурка в нелепой инопланетной одежке подпрыгнула и, весело дрыгнув ногами, упала и растворилась в ничто. Враги были маленькие и смешные; когда их убивали, они строили веселые рожи и высовывали язык. Потом падали и перед тем, как исчезнуть, делали на прощание ручкой.
— Да, в этом что-то есть: умирая, помахать рукой. — Горбовский устало вздохнул. Похоже, ему не хватало воздуха. — Знаешь, кто получил Нобелевскую по литературе в этом году? Файбушевич, за «Обыкновенную историю XXI века». Напиши новую книгу, Женя. Ты совсем перестал писать. Мне нравятся твои книги, я…
— А мне — нет.
— Что? Ах да. Дух отрицанья, дух сомненья… — Горбовский мрачно оглядел комнату. — Не понимаю, как ты живешь в этом развале. Хоть бы книги с пола поднял.
— Так и живу.
— Опять двадцать пять. Ты что, и говорить разучился? «Да», «нет», «не хочу», «не буду». Хандра, скулеж — мне казалось, что в XXII веке с этим покончено навсегда. Это проклятое наследие прошлого…
— Я тоже оттуда.
— Ох!.. А еще писатель. Не понимаю, ведь это ты написал «Полдень» и «Человека Нового»…
— Не я это написал, не я! И вообще надоели мне все эти святочные истории… вот где они у меня сидят… скучно!
— Нет, Славин, ты очень! сильно! очень сильно не прав. Сказочки, говоришь? Святочные истории? Да, есть немного. Но ты же сам во все это верил. Помнишь, у тебя в «Полдне»: «Мне очень хотелось перестать быть чужим здесь…»
— Вы только за этим сюда приехали? Читать мне проповеди? Так я их и сам за свою жизнь, знаете, сколько перечитал?
— Да? Если не секрет — сколько? — Горбовский хмыкнул. — Не проповеди я тебе читать приехал, а по делу.
— По какому еще такому делу?
— Я уже говорил, — сонным голосом ответил Горбовский.
— Не помню.
— Напиши книгу.
Я пристально посмотрел на него. Он явно надо мной издевался. Как всегда, без единой улыбочки, глаза серьезные, умные, как у серьезной, умной собаки.
Мне стало нехорошо, вдруг потянуло в сон, захотелось, чтобы все оказалось сном — и он, и его дурацкие разговоры и предложения.
— Я больше не пишу книг, не могу. И причина вам прекрасно известна.
Я стиснул зубы, чтобы не дать вырваться обидному слову.
Горбовский молчал и ждал. На его бесцветном, вытянутом лице не играло ни желвака, ни жилочки. Словно его выточили из дерева.
Стало тихо, и убавилось света. Солнце XXII века затянула полоса облаков. Белые корпуса поблекли, в соснах загулял ветер.
Осторожно подалась дверь. В этом мире все осторожно. Все смазано, все без скрипа.
В комнату заглянул Ламмокс. Шейла его называла «медведь». Когда его нам привезли с Харибды, зверю уже было лет сто. Почти мой ровесник. Маленький, похожий на рыжего медвежонка, теплый, ласковый Ламмокс. Шейла его любила. Шейла… Любила…
8
— В одной далекой-далекой галактике, на далекой-далекой планете жила девочка по имени Шейла. Пошла она как-то в лес, по-моему, по грибы. Или нет. Грибы в этом лесу были жутко как ядовитые. Пошла девочка по цветы…
— Женечка, по цветы не ходят. Тоже мне литератор.
— Гений, Шейла, на то он и гений, чтобы ломать языковые барьеры, прививать к засохшему древу литературы новые здоровые черенки… И вообще — да здравствует «дыр-бул-щир»!
— Все, Славина понесло. Я схожу принесу сока. Тебе апельсинового?
— Мне апельсинового. И пожалуйста, коньяка. Грамм двадцать пять. Коньяк можно отдельно.
— Нет уж, Славин, обойдешься соком.
— Знаю, знаю. Шейла, а поцеловать? Раз нельзя коньяка.
Шейла чмокнула меня в губы, я схватил ее и обнял, и с минуту мы не отпускали друг друга, потому что все, что мы говорили до этого, было не важно. Важно было другое: завтра Шейла от меня улетает. Далеко. Надолго. И я остаюсь один.
Мы пили холодный сок и глядели друг другу в глаза — прощались. За окном была осень, все слова были сказаны, вещи собраны, я гладил ее теплую руку, запоминая это тепло, этот рубчик на большом пальце — воспоминание о нашем давнем альпийском походе, эти плечи, эти губы, это лицо…
Потом наступило завтра.
9
— Какого только наукообразного бреда не прочитаешь в нынешней периодике. «Эволюция эмблематики Следопытов», представляешь? — Горбовский хлюпнул, — наверное, усмехнулся. — От семиугольной гайки к черному семиугольнику на красном поле. И сколько там умных слов. И кого там только не приплетают. Даже Пикассо с его теряющим плоть быком.
Горбовский постарел еще больше. Я, наверное, тоже. Судя по облику моего двойника в голозеркале, которое я включаю по утрам, когда бреюсь.
Мы шагали по петляющей между хвойных стволов дорожке, осторожно переступая корни и снующих по корням муравьев.
Разговор шел медленно, петлями, как эта медленная тропа под ногами, все время убегая от главного, цепляясь за мелочи и крючки, которые нам подсовывала природа: сосновый бор, вбирающий чахотку и солнце и выдыхающий кислород и свет; небо в редкую облачную полоску; рыжую больную сосну, которая вблизи оказалась кедром.