Юлия Остапенко - Жажда снящих (Сборник)
– Да как же… – наконец прошептала она. – Как же ты, что ты… Как я могу, в тебя… ты что!
Она бросила палку на землю. Трой застыл, ожидая белой вспышки и, может быть, смерти, но ничего не произошло. Лежит себе – палка как палка. Только цены неописуемой…
И – вот странно – от последней мысли так гадко стало на душе.
– Нет, значит, – сказал он. – Не можешь в меня, значит, да? Ты, тупая, неблагодарная су…
Он осёкся, вдруг вспомнив алую пасть в клочьях пены и глаза, полные слепой ненависти к убийце хозяина.
«Нет. Это слово слишком хорошее для неё».
Он пошёл к ней, и она, кажется, до последнего мгновения не понимала, что он собирается делать. Мучить её Трой не стал – хватило одного удара. Кровь брызнула ему на лицо. Была она почему-то не тёплой, как кровь Вонгерда, и не горячей, как его собственная кровь, а прохладной, чуть ощутимой.
Трой отвернулся, отряхнул лезвие, пошёл прочь. Потом остановился, словно вспомнил что-то, подошёл к собачьей конуре. Двое щенков подползли к трупу матери и скулили подле него, двое других возобновили драку. Рыжая псинка уже забыла свои горести и с радостным визгом грызла хвост братишки. Тот пищал и вырывался, но всё было тщетно.
Трой с минуту смотрел на их возню, потом наклонился, поднял рыжего щенка. Тот заверещал, заёрзал, вскинул на человека бусинки злых жёлтых глазёнок. Трой усадил его себе на ладонь, задрал хвост. Щенок оказался сукой.
Трой улыбнулся.
– Мата, – негромко позвал он. – Мата, Мата.
Щенок тявкнул и зарычал, вцепился слабенькими ещё зубками Трою в ладонь. Трой усмехнулся, сунул щенка за пазуху.
И зашагал прочь от дома, к болотам, оставив «гремучий огонь» в пробивавшейся под солнцем траве.
Вместо послесловия
Иногда рассказы рождаются из одной фразы. «Поле битвы после сражения принадлежит мародёрам», – то ли услышала, то ли подумала я однажды, и вот вам результат. Хотя, как это часто бывает, рассказ в итоге получился совсем не об этом. Нет, конечно, тут есть мародёры. Есть поле битвы, и сражение. Но только на самом деле в этом рассказе я позволила себе заглянуть туда, куда обычно не заглядываешь. Последняя Битва с Чёрным Властелином позади, победили то ли силы добра, то ли силы разума, то ли как обычно, и всех интересует судьба мира, а не тех, кто его покинул… И как-то это… нечестно, что ли?
Так что можете считать этот маленький рассказ своеобразным пост-скриптумом ко всему, что я уже написала, и к тому, чего никогда не напишу.
Лайам Гранчестер умирал. Он лежал под невыносимо высоким небом, посреди дурно пахнущего поля, раскинув руки и глядя на тусклое солнце. Боли не было, но он уже не мог удивляться даже этому. Лайам знал, что в животе у него прожжена дыра размером с чайное блюдце, знал, что дымящаяся от крови земля на фут вокруг забрызгана синеватыми змейками его кишок, и знал, что жив. Он не мог понять, почему, но это вряд ли имело значение.
Было очень тихо; блеклое осеннее солнце приближалось к зениту, чтобы с этой удобной точки полюбоваться успокоившимся полем брани. Это была великая битва, думал Лайам, раскинув руки по выжженной окровавленной траве. Да, великая, соглашалась трава и тихо всхлипывала; она тоже обгорела, тоже истекала кровью, она тоже умирала. Но какое дело великой битве до Лайама Гранчестера и мёртвой травы? Она выбрала своим местом, местом последней встречи Добра и Зла, Света и Тьмы, именно это поле, и не её вина, что здесь, на этом поле оказался Лайам Гранчестер, что здесь росли клевер и куриная слепота, обугленные стебли которых поникли под тяжкой багровой кровью. Так всегда происходит: всегда кто-то умирает. Трава умирала. Лайам Гранчестер умирал.
Ему хотелось поднять голову и осмотреться, но он, кажется, не мог, и в глубине души был рад, что не может. Помнилось, как бились над его головой, на его теле, пиная развороченный живот, наступая на сведённые судорогой руки, лупя железными каблуками по зубам – уже после того, как силы Тьмы спустили магов, уже после того, как Лайам упал, чуя тошнотворный запах горелой плоти. Он видел белый шарик, несшийся к нему на уровне пояса, потом ощутил толчок в живот, упал. И понял – тогда уже понял – что подняться не сможет. Его гибель была одной из первых; она ничего не значила, её никто не заметил. И ещё долго над ним метались хрипящие тени, сверкала сталь, глухо хрустели ломающиеся кости, брызгала на лицо кровь. В конце концов он закрыл глаза и дождался тишины в темноте, но это случилось не скоро.
А теперь, когда всё стихло, когда Зло, смятое и отброшенное, отступило, Лайам Гранчестер лежал и думал, как рад тому, что не может подняться. Он видел сегодня слишком много – со странного, страшного ракурса, неведомого большинству живых. Война была над ним. Она подмяла его под себя, и сползла, лишь совершенно выдохшись, а он продолжал смотреть в невыносимо высокое небо, осторожно трогая заледеневшими пальцами слизкие петельки собственных кишок, разбросанных по мёртвой земле.
Надо думать о чём-нибудь, решил Лайам. Слишком тихо; надо думать, раз уж он ещё не умер. Положено видеть перед смертью всю свою жизнь, от первого прикосновения матери до белого шара, беззвучно выжигающего плоть, и то, что было между ними. А думалось о кожаных перчатках. Вроде как заклятых от поражения пламенем – во всяком случае так утверждал косоглазый торгаш, у которого он их купил. Что ж, может, и правда. Может, без этих перчаток рана в животе была бы гораздо больше. Хотя куда уж больше. Ну да теперь эти перчатки ему не нужны, надо снять их. Только как, если нельзя выпустить из пальцев слизкие синие змейки: нельзя, а то они расползутся, юркнут в мышиные норки, съедят их хозяев, свернутся клубочками, отложат яйца, выведут из них ещё сотни маленьких слизких змеек… Черно-красное поле, заполонённое полчищами слизких змеек: это ли не ад, тот, о котором боишься даже думать, пока в твоём животе не появится рана размером с чайное блюдце? А когда появится – не боишься. Не страшно, не больно – не умираешь. Почему-то. Всё ещё. Надо думать о маме. Или о Беате? Беата, Беата… мама? К чёрту! Беата… Беата?
Спереди послышался шум. Почти оглушающий среди этой блаженной звонкой тишины. Кряхтение, покашливание, стук железа о железо. Бормотание – недовольное, злое, снова стук. Ближе, ближе… Беата, Беата…
Ближе, ближе… Беата, Беата…
Он же обещал ей вернуться. Он привык сдерживать обещания.
Хрямс! – тело пронзает тупая вспышка боли, короткая, как сполох огненного шара у пояса, от ступни, через подошву сапога, к колену, к бедру, в плечо, в зубы, в мозг. Бормотание ближе, над ним: белое солнце в зените, чёрное солнце чуть ниже. Беата? Нет, это не солнце, это голова: тёмная, взлохмаченная, с густыми бровями, и ничего под бровями нет, ничего, ничего-ничего, только…