Говард Лавкрафт - «Если», 1997 № 02
В такие вечера им не приходилось бормотать себе под нос: у Фремонтов вкусно кормили, потом наступал черед телевизора, поэтому на размышления не оставалось времени. А следить за своей речью все давно привыкли. Если кому-нибудь в голову приходила опасная мысль, человек принимался бессвязно восклицать, прервав свою речь на полуслове. Остальные оставляли его в покое, пока он не отгонял невеселые мысли и не умолкал.
Энтони любил посиделки у телевизора. За истекший год он совершил в такие вечера всего два-три ужасных поступка.
Мать выставила бутылку бренди, и каждый выпил по крохотной рюмочке. Крепкие напитки представляли собой даже большую ценность, чем табак. Жители пытались делать вино, однако виноград никуда не годился, да и виноделы были аховые, так что вино получалось неважное. Оставшееся в деревне спиртное из прежних времен было наперечет: четыре бутылки ржаного виски, три скотча, три бренди, девять бутылок хорошего вина и полбутылки настоящего «брамбуйе» — собственность Макинтайра, припасенная на случай чьей-нибудь свадьбы. Не хотелось думать, что будет, когда эти запасы иссякнут.
Потом все сокрушались, что на столе появилось бренди: Дэн Холлис выпил больше, чем следовало, да еще усугубил эффект домашним винцом. Никто вовремя не спохватился, к тому же это был его день рождения, а
Энтони любил такие встречи и не возражал против шума. Однако Дэн Холлис сильно набрался и сделал страшную глупость.
Первый тревожный сигнал прозвучал неожиданно: Дэн перестал смеяться посреди рассказа Тел мы Данн о том, как она нашла пластинку Перри Комо, уронила ее, но подхватила, не дав разбиться, потому что никогда в жизни не двигалась с такой стремительностью. Он опять вертел в руках пластинку и вожделенно поглядывал на проигрыватель в углу. На его лице появилось дерзкое выражение.
— Господи! — воскликнул он.
В комнате сразу воцарилась тишина. Было слышно, как на стене тикают дедовские ходики. Пэт Рейли наигрывал перед этим на пианино; теперь музыка смолкла, пальцы пианиста повисли над желтыми клавишами. Пламя свечей на обеденном столе задрожало.
— Играй, Пэт; — тихо сказал отец Энтони.
Пэт заиграл «Ночь и день», но его взгляд застыл на Дэне, и пальцы не всегда попадали по нужным клавишам.
Дэн стоял посреди комнаты, сжимая в одной руке пластинку, а в другой рюмку с бренди. Все смотрели на него.
— Господи! — повторил он таким тоном, словно это было вызовом.
Преподобный Янгер, беседовавший в дверях гостиной с матерью и тетей Эми, тоже проговорил: «Господи!», но как молитву: руки священника были сложены, глаза зажмурены.
Джон Сипик выступил вперед.
— Послушай, Дэн… Очень хорошо, что ты так говоришь. Но ты наверняка не собираешься продолжать в том же духе…
Дэн сбросил со своего плеча руку Джона.
— Проиграть пластинку — и то нельзя, — громко сказал он, опустил глаза на черный диск, потом оглядел всех. — Господи Боже мой…
Он швырнул рюмку в стену. Рюмка разбилась, по обоям побежали струйки. Одна из женщин вскрикнула.
— Дэн, — зашептал Джон, — Дэн, прекрати…
Пэт Рейли заиграл еще громче, чтобы заглушить разговор. Впрочем, если Энтони их слушал, то все ухищрения были напрасны.
Дэн Холлис подошел к пианино и завис над Пэтом, слегка покачиваясь.
— Пэт! — воззвал он. — Хватит этого. Лучше вот что сыграй… — И он запел, хрипло и жалобно: — «С днем рожденья тебя… с днем рожденья тебя…»
— Дэн! — крикнула Этел Холлис. Она хотела было подбежать к мужу, но Мэри Сипик схватила ее за руку и удержала. — Дэн! — еще раз крикнула Этел. — Прекрати…
— Господи, умолкни ты! — прошипела Мэри Сипик и толкнула ее к мужчинам. Кто-то закрыл ей ладонью рот.
— С днем рожденья, милый Дэнни, — пел Дэн. — С днем рожденья тебя… — Он посмотрел на Пэта. — Играй же! Ты ведь знаешь, я не могу петь без аккомпанемента.
Пэт Рейли дотронулся до клавиш. Зазвучал «Возлюбленный» — в медленном ритме вальса, которому отдавал предпочтение Энтони. Лицо Пэта стало белым, как мел, руки тряслись.
Дэн Холлис смотрел на дверь, в которой стояли мать и отец Энтони.
— Он ВАШ, — выговорил он. Слезы бежали по его щекам, поблескивая в свете свечей. — Это у ВАС он появился…
Он закрыл глаза. Из-под век выкатились новые слезинки. Он громко запел:
— «Ты — мое солнышко, ты — мое солнышко, счастье мне даришь, грустить не даешь…»
В комнате появился Энтони.
Пэт мигом перестал играть. Ветер рвал занавеску. Этел Холлис даже не сумела взвизгнуть — она лишилась чувств.
— «Солнце мое не кради…» — Дэн поперхнулся и умолк. Его глаза расширились, он вытянул перед собой руки — в одной чернела пластинка. Он икнул и произнес: — Н&…
— Плохой, — сказал Энтони и усилием мысли превратил Дэна Холлиса в нечто такое, чего никто и представить не мог, а потом отправил в глубокую могилу под кукурузным полем.
Пластинка упала на пол, но не раскололась.
Энтони обвел лиловыми глазами комнату. Некоторые принялись бормотать, все как один заулыбались. Одобрительное бормотание заполнило помещение. Среди нелепых звуков раздались два ясных выкрика.
— Очень хорошо! — возвестил Джон Сипик.
— Хорошо! — поддержал его с улыбкой отец Энтони. Он лучше всех остальных поднаторел в улыбчивости. — Замечательно.
— Восхитительно, просто восхитительно, — промямлил Пэт Рейли, у: которого текло из глаз и из носу. Он снова тихонько заиграл трясущимися пальцами «Ночь и день».
Энтони забрался на пианино. Пэт играл еще два часа.
Потом гости смотрели телевизор. Собрались в гостиной, зажгли свечи и поставили перед аппаратом стулья. Экран был маленький, и далеко не все его видели, но это ничего не значило: ведь в Пиксвилле не было электричества.
Гости сидели смирно, пялились на зигзаги на экране и слушали разряды из динамика. Обычный вечер…
— Очаровательно, — молвила тетя Эми, не сводя потухших глаз с бессмысленных вспышек. — Но мне больше нравилось, когда вокруг были города, и можно было по-настоящему…
— О, да, — оборвал ее Джон Сипик. — Чудесно! Самое лучшее представление за все время.
Он сидел на диване вместе с двумя мужчинами. Втроем они прижимали Этел Холлис к подушкам, держали ей руки и ноги и закрывали рот, чтобы она не вздумала визжать.
— Просто здорово, — повторил Джон.
Мать смотрела в окно, где за темной дорогой лежало темное пшеничное поле Хендерсона, а дальше — бесконечное, серое НИЧТО, в котором деревушка Пиксвилл болталась, как перо на ветру. Бесформенное НИЧТО, особенно кошмарное по ночам, когда угасал зажженный Энтони день.