Геннадий Прашкевич - Мир, в котором я дома
Я нажал клавишу вновь.
Первые вспышки пришлись на 1966 год. Их было немного.
Следующая серия - на 1969. А с 1978 вспышки шли сплошными поясами, и на 1982 год чистой осталась лишь Антарктида да некоторые районы... Бразилии и Аргентины.
Несколько раз подряд я включал таинственную установку. Я должен был понять ее смысл! Угон самолета, убийца с обсерватории, встреча на реке, это табло - связано ли это друг с другом?
И я вспомнил...
Конечно, не смысл дат, но страшную картину сожженной сельвы.
"Вот где они могли сгореть..." - сказал Отто Верфель, приняв меня за одного из тех, в шелковых куртках, когда, раздвинув ветки, указывал на исполинские стволы, высушенные неземным жаром. Я видел снимки вьетнамских территорий, которые американцы обработали в свое время дефолиантами, полностью стерилизующими землю. Снимки, на которых распростерлись мертвые леса, лишенные зелени, птиц, насекомых, но вид убитой сельвы не шел с ними ни в какое сравнение.
Мысленно я перелистал подшивки "Газет бразиль", и профессиональная память подсказала мне случайные упоминания о неожиданных засухах во Франции, в Австрии, в России... Включив табло, я убедился, что даты совпадают, и это открытие испугало меня больше, чем любое другое.
"Не торопись, - остановил я себя. - Когда чего-то не понимаешь, не надо спешить. Может быть, дежурный поможет?" Я вспомнил билет до Манауса...
Поворачиваясь, увидел еще один портрет. Человека, изображенного на нем, я знал.
Не только я, многие знали это удлиненное лицо с мясистым носом и благородно лысеющим лбом. В свое время оно было широко известно по снимкам многих газет мира.
Я всмотрелся.
Лысеющий лоб опереточного героя. Умные, цепкие глаза, хорошо замаскированные разросшимися бровями...
Зная этого человека, я не мог оставаться в бездействии.
Подергал дверь. Она не открылась. Но, вспомнив профессиональный жест лифтеров, я сунул руку в отверстие против замка и потянул на себя ролик. Дверь открылась, и я поразился глубине шахты. Здание, действительно, было огромным. Я разглядывал стоявший далеко внизу лифт, и вдруг услышал голоса. Они доносились сверху. Вцепившись в решетку, я осторожно вскарабкался на следующий этаж. Когда голоса смолкли, я раскрыл дверь и скользнул в неширокий коридор, выведший меня на галерею, огражденную барьером из полупрозрачного пластика.
Заглянув за барьер, я увидел людей.
Мусорная корзина
Наверное, зал этот был чем-то вроде вечернего клуба. Люди сидели за широкой стойкой, заставленной бутылками и стаканами. Я видел только спины. Троих.
В рубашках, рукава которых были аккуратно закатаны.
Вентиляторы бесшумно крутились под потолками, рассеивая синеватый дым хороших сигар.
Я прислушался.
Собравшиеся обсуждали какую-то биологическую теорию, связанную с человеком. Горячась, один из спорящих, длинноволосый и горластый, - все, что могу о нем сказать, - говорил о неблагоразумности людей, о том, что в природном механизме человека эволюцией был допущен некий конструкторский просчет, которому люди и обязаны параноидными тенденциями.
- Не забывайте о мусорной корзине, - повторял он, стуча кулаком по стойке. - Природа безжалостно выбрасывает все не оправдавшие себя варианты живых существ, в том числе и человеческих видов!
Еще он говорил о слабости сил, противоборствующих убийству представителей своего вида. О том, что в животном царстве эта особенность человека поистине удивительна... Но именно она, подчеркнул он, оправдывает войны! Что уж тут философствовать о разрыве между интеллектом и чувствами, между прогрессом техническим и отставанием этическим!
Собственно, до меня долетали обрывки фраз. Я сам строил общую схему разговора. И, странно, чувствовал себя разочарованным, будто и впрямь ожидал натолкнуться на эсэсовцев...
Они не походили на эсэсовцев. Они походили на ученых, проводящих уик-энд. С такими, как они, я встречался в Лондоне, Рио, Париже, Гаване, Нью-Йорке, таких, как они, видел в клубах и на премьерах, с такими, как они, рассуждал о биметаллизме и смотрел футбол...
- Язык! - сказал длинноволосый. - Вот что мы всегда недооценивали! Человек - животное, создающее символы. А наивысшая точка символотворчества - семантический язык. Являясь главной силой сцепления внутри этнических групп, он является в то же время почти непреодолимым барьером, действующим как сила отталкивания между разными группами. Те четыре тысячи языков, что существуют в мире, и нужно рассматривать как причину того, что среди различных видов всегда преобладали силы не сцепления, а раскола...
Долго слушать их я просто не мог - служитель, случайно заглянувший на галерею, сразу бы обнаружил меня. Но когда я собрался уходить, третий, тот, что за все это время не произнес ни слова, повернулся, и я узнал его. Человек с портрета - вот кто он был! Человек поразительной биографии. Человек, с которым мне приходилось не раз встречаться. А имя его - Норман Бестлер.
В конце двадцатых годов он много путешествовал по странам Востока, приобретя репутацию убежденного сиониста. В начале тридцатых попал в Германию, где вступил в коммунистическую партию, однако быстро разменял свои взгляды на крайний либерализм. Тем не менее, знание коммунистических теорий и цепкий ум не дали ему утонуть, и он сказал свое слово в годы гражданской войны в Испании, воздвигнув из своих статей и памфлетов причудливое профашистское сооружение, в котором злостная выдумка соседствовала с реальными фактами. В годы мировой войны он как-то затерялся, исчез, - я ничего не знал об этом его периоде, - зато после войны вновь появился на политической и литературной арене, торгуя идеями и мрачными утопиями, которые, надо отдать ему должное, он умел преподнести блистательно.
Потянувшись за стойку, Бестлер достал стакан, и теперь я опять видел только его спину. Но мне вполне хватило увиденного.
Там, где находился Бестлер, всегда следовало ждать неприятностей.
И весьма-весьма крупных...
Я тихо выбрался с галереи и спустился на свой этаж.
На портрете карие глаза Бестлера были написаны особенно ярко. Именно так, с презрением и в то же время со всепрощением, смотрел на меня Бестлер, получая в Риме премию Рихтера, присуждаемую за лучший роман года.
- Мне кажется, - сказал он тогда, - все эти награды нужны лишь затем, чтобы с приязнью думать о несчастных, не сумевших их получить. Вы не находите?
В этих словах он был весь.
Я устал. Даже стук в дверь не вызвал во мне интереса.
Дежурный - это был он - покачал головой:
- Я пришлю вам кофе.
- Могу ли я выходить из этого зала? - спросил я.
- В любое время, - удивился дежурный. - Вы - наш гость. Через полчаса вам принесут мебель. Скажу откровенно, музей не худшее место обсерватории. И самое безопасное.